Эпоха смысла: господство и суверенность
____________________
* Здесь и далее обыгрывается (псевдо)оппозиция знания (savoir) и видения (voir), логоса и текста, цепочки дискурса и пуантилизма "суверенных моментов" - например, смеха. - Прим. пер.
Начнем с того, что суверенность, на первый взгляд, переводит господство (maitrise, Herrschaft) Феноменологии. Ведь операция господства, как пишет Гегель, состоит в том, чтобы "показать себя несвязанным ни с каким определенным наличным бытием, не связанным общей единичностью бытия вообще, не связанным с жизнью" [Г.В.Ф.Гегель, Соч., т.IV, М., 1959, пер. Г.Шпета, с.101]. Подобная "операция" (это слово, которое Батай будет постоянно использовать для обозначения привилегированного момента или акта суверенности, было общепринятым переводом слова Tun ["действование"], столь часто встречающегося в главе о диалектике господина и раба) сводится, следовательно, к тому, чтобы поставить на кон (mettre en jeu, wagen, daransetzen; mettre en jeu - одно из наиболее часто используемых и наиболее фундаментальных выражений Батая) свою собственную жизнь - всю целиком. Раб это тот, кто не ставит свою жизнь на кон, кто хочет законсервировать, сохранить ее, быть сохраненным (servus). Возвышаясь над жизнью, заглядывая смерти в лицо, человек достигает господства: для-себя, свободы и признания. Таким образом, путь к свободе лежит через выставление на кон жизни (Daransetzen des Lebens). Господин - это тот, у кого достало силы выдержать страх смерти и поддержать ее дело ["поддержать дело смерти" означает не цепляться за жизнь, не пытаться реанимировать мертвое, как это делает Гегель при помощи "снятия" (см.ниже).] Таково, согласно Батаю, средоточие гегельянства. "Главным текстом" здесь выступает тот кусок из "Предисловия" к Феноменологии, в котором знание поднимается "до высот смерти"1.
Хорошо известны те строгие и утонченные переходы, через которые проводится диалектика господина и раба. Мы не в состоянии подытожить их, не нанеся им при этом ущерба. Здесь нас интересуют те существенные по своей природе смещения, которым они подвергаются при своем отражении в батаевском мышлении. И в первую очередь - различие между господством и суверенностью. Мы не можем даже сказать, что различие это имеет какой-то смысл: оно есть различие смысла, тот уникальный интервал, который отделяет смысл от известного несмысла, или бессмыслицы (non-sens). Господство обладает смыслом. Выставление на кон жизни есть момент конституирования смысла в рамках презентации сущности и истины. Это обязательный этап истории самосознания и феноменальности, т.е. презентации смысла. Чтобы история т.е. смысл - образовывала цепочку, сплеталась, господин должен испытать свою истину. Это возможно только при двух неотделимых друг от друга условиях: господин должен сохранить жизнь, чтобы насладиться тем, что он выиграл, поставив ее на карту; а на другом конце этой столь восхитительно описанной Гегелем цепочки "истина самостоятельного соз- нания [должна быть] рабским сознанием" (с.104). Когда рабство станет господством, оно сохранит в себе след своего вытесненного начала, "оно как оттесненное обратно в себя сознание (zuruckgedrangtes Bewusstsein) уйдет в себя и обратится к истинной самостоятельности" (там же). Именно эта асимметрия, эта абсолютная привилегированность раба - неизменный предмет батаевской медитации. Истина господина находится в
____________________
1 "Один пассаж из предисловия к Феноменологии духа с особой силой выражает необходимость подобной установки. Нет никаких сомнений, что этот замечательный текст обладает "капитальным значением" не только для понимания Гегеля, но и во всех вообще смыслах. "Смерть, если мы так назовем упомянутую недействительность, есть самое ужасное, и для того, чтобы поддержать дело смерти [удержать мертвое], требуется величайшая сила. Бессильная красота ненавидит рассудок, потому что он от нее требует того, к чему она не способна. Но не та жизнь, которая страшится смерти и только бережет себя от разрушения, а та, которая претерпевает ее и в ней сохраняется, есть жизнь духа. Он достигает своей истины, только обретая себя самого в абсолютной разорванности. Дух есть эта сила не в качестве того Позитива [положительного], который отвращает взоры от Негатива [негативного], подобно тому как мы, называя что-нибудь ничтожным или ложным, тут же кончаем с ним, отворачиваемся и переходим к чему-нибудь другому; но он является этой силой только тогда, когда он смотрит в лицо Негативу, пребывает в нем. Это пребывание и есть та волшебная сила, которая обращает негатив в Бытие."" ("Hegel, la mort et le sacrifice" [Гегель цит. - с незначительными изменениями - по пер. Г.Шпета, l.c., с.17]). (...) рабе; а раб, ставший господином, остается в то же время "вытесненным" рабом. Таково условие смысла, истории, дискурса, философии и т.д. Господин соотносится с самим собой, самосознание конституируется лишь благодаря опосредованию рабского сознания в движении признания; но вместе с тем и благодаря опосредованию вещи, которая для раба изначально выступает как такая сущностность, которую он не может непосредственно подвергнуть негации, насладившись ею, он может лишь трудиться над ней, "обрабатывать" (bearbeiten) ее, что сводится к обузданию (hemmen) его желания [вожделения], к задержке (aufhalten) исчезновения вещи (с.103). Сохранять жизнь, поддерживать себя в живых, трудиться, откладывать удовольствие, ограничивать свои ставки в игре, почтительно оглядываться на смерть в тот самый миг, когда ей заглядывают в лицо, - таково рабское условие господства и всей исто- рии, которую оно делает возможной.
Гегель явственно высказал необходимость того, чтобы господин сохранял жизнь, выставляемую им на кон. Без этой экономии жизни "испытание [подтверждение] смертью в такой же мере снимает [истину, которая должна была отсюда следовать, как тем самым] и достоверность себя самого вообще" (с.102). Устремиться навстречу смерти, чистой и простой, означает, следовательно, пойти на риск абсолютной утраты смысла в той мере, в какой последний по необходимости проходит через истину господина и самосознание. Риск потерять эффект, прибыль смысла, которые хотели таким образом выиграть. Эту чистую и простую смерть, немую и не приносящую никакого дохода, Гегель называет абстрактной негативностью [точнее, "негацией"], противопоставляя ее "негации сознания, которое уничтожает [снимает] так, что сохраняет и удерживает снятое (Die Negation des Bewusstseins, welches so aufhebt, dass es das Aufgehobene aufbewahrt und erhalt)" и которое "тем самым переживает его снимаемость (und hiemit sein Aufgehobenwerden uberlebt). - В этом опыте самосознание обнаруживает, что жизнь для него столь же существенна, как и чистое самосознание" (с.102).
Взрыв смеха со стороны Батая. Что произошло? Какая-то уловка жизни, т.е. разума, позволила жизни остаться в живых. На ее место украдкой было подложено другое понятие жизни - чтобы оставаться там, чтобы никогда не оказаться вышедшим за свои пределы, так же как и разум (потому что, как будет сказано в Эротизме, "эксцесс по определению - вне разума"). Эта жизнь не является естественной жизнью, биологическим существованием, поставленным на кон в господстве: это некая сущностная жизнь, которая спаивается с первой, удерживает ее, заставляет ее трудиться ради конституирования самосознания, истины и смысла. Такова истина жизни. Благодаря этому обращению к Aufhebung [снятию], которое оберегает ставку, обуздывает игру, ограничивает и обрабатывает ее, придавая ей форму и смысл (Die Arbeit ... bildet ["труд ... образует", с.105]), эта экономия жизни ограничивается консервацией, циркуляцией и воспроизводством себя как смысла; с этого момента все, что покрывается именем господства, опрокидывается в комедию. Самостоятельность самосознания становится смешной в тот момент, когда она освобождается - порабощая себя, когда она включается в работу, т.е. в диалектику. Один смех превосходит диалектику - и диалектика: его взрыв может быть вызван только абсолютным отказом от смысла, абсолютным риском смерти того, что Гегель называет абстрактной негативностью. Это негативность, которая никогда не имеет места, которая всегда отсутствует, потому что, став присутствующей, она вновь взялась бы за работу. Смех, который в буквальном смысле никогда не появляется, потому что превосходит феноменальность вообще, абсолютную возможность смысла. Да и само слово "смех" должно читаться в этом взрыве, в этом разрыве его смыслового ядра, разлетающегося к системе суверенной операции ("опьянение, эротическое излияние, жертвенное излияние, поэтическое излияние, героическое поведение, гнев, нелепость" и т.д., ср. "Methode de meditation" [в: EI; далее - MM]). Этот взрыв смеха заставляет засверкать различие между господством и суверенностью - не показывая его, однако, и уж никоим образом не сказывая его. Суверенность, как мы увидим, больше и меньше, чем господство: например, более и менее свободна, чем оно; но то, что мы говорим о предикате "свобода", может быть распространено на любую черту господства. Будучи разом большим и меньшим господством, чем само господство, суверенность есть нечто совершенно иное. Батай вырывает у диалектики операцию суверенности. Он извлекает ее из горизонта смысла и знания. Он доводит дело до того, что, вопреки всем тем чертам, которые делают ее похожей на господство, она перестает быть одной из фигур феноменологической цепочки. Походя на некую фигуру каждой своей чертой, она оказывается абсолютной альтерацией этой фигуры. Различие, которое не имело бы места, если бы ограничивалось той или иной абстрактной чертой. Далеко не будучи какой-то абстрактной негативностью, суверенность - абсолют выставления на кон - должна серьезность смысла заставить предстать в качестве некоторой абстракции, вписанной в ее игру. Смех, конституирующий суверенность в ее отношении к смерти, не является негативностью, как кое-кто сумел сказать.2 И он смеется над собой, "высший" ("majeur") смех смеется над смехом "низшим" ("mineur") - потому что суверенная операция также нуждается в жизни (той, что спаивает воедино две жизни), чтобы соотнестись с собой в наслаждении самой собой. Следовательно, она должна каким-то образом симулировать абсолютный риск и в то же время высмеивать этот симулякр. В той комедии, которую она таким образом для себя разыгрывает, взрыв смеха оказывается тем смехотворным пустяком, в котором совершенно пропадает всякий смысл. "Философия", которая есть "некий труд"3, ничего не может поделать с этим смехом, ничего не может сказать о нем, так как она должна была бы "первым делом обратиться к этому смеху" (там же). Вот почему в гегелевской системе смех отсутствует, причем даже не в качестве какой- то негативной или абстрактной ее стороны. "Внутри "системы" поэзия, смех, экстаз - ничто. Гегель спешно от них избавляется. Мне кажется, что его безмерное утомление связано с ужасом перед этим слепым пятном" (EI, p.142). Что смешно, так это подчинение очевидности смысла, силе этого императива: чтобы непременно наличествовал какой-то смысл, чтобы ничто не было окончательно утрачено в смерти, чтобы последняя к тому же принимала значение "абстрактной негативности", чтобы всегда был возможен такой труд, который, откладывая наслаждение, наделяет выставление на кон смыслом, серьезностью и истиной. Это подчинение - сущность и стихия философии, гегелевской онтологики. Абсолютная комичность - это страх перед растратой капитала без всякой отдачи, перед абсолютным жертвоприношением смысла: без возврата к какой бы то ни было сдержанности. Понятие Aufhebung (спекулятивное понятие par excellence, как говорит нам Гегель, понятие, непереводимость которого остается привилегией немецкого языка) смешно потому, что обозначает занятие дискурса, который на потере дыхания пытается присвоить себе назад, воссвоить всю негативность, обработать выставление на кон во вклад, амортизировать абсолютную растрату, придать смерти смысл, одновременно сделав себя слепым к безосновности (sans-fond) бессмыслицы, в которой черпаются и исчерпываются запасы (fonds) смысла. Оставаться безучастным, как это имело место с Гегелем, к комедии Aufhebung означает делать себя слепым к опыту священного, к безудержному жертвоприношению присутствия и смысла. Так вырисовывается некая фигура смысла - но можем ли мы еще пользоваться этими двумя словами? несводимая к любой феноменологии духа, оказывающаяся в ней, подобно смеху в философии, смещенной, имитирующая жертвоприношением абсолютный риск смерти: производя одновременно риск абсолютной смерти; уловку, благодаря которой риск этот можно пережить; и тот смех, который сливается в симулякре с ракрытием священного. Описывая этот симулякр, немыслимый для философии, ее слепое пятно, Батай, само собой разумеется, должен высказываться о нем прикидываться, что высказывается, - не выходя за рамки гегелевского логоса: