Конан был тронут этими горькими жалобами.
– Что вы это, сударь, добрый мой господин, – начал он ободряющим тоном. – Ну стоит ли огорчаться так подобными безделицами? Дочка старой Лабар не первая девушка, которая заставляет болтать на свой счет. Правда, она приняла это близко к сердцу и, говорят, в самом деле захворала, но от этого не умирают. Девочка поправится; она пригожа, богата и, несмотря на песни этого бездельника-клерка, найдет еще обожателей. А вам, сударь, что беспокоиться об этом деле? Думайте лучше об удовольствии, которое мы будем иметь сейчас… Осада! Чудесно будет вписать это в летописи вашей фамилии!
Альфред положил руку на плечо верного служителя.
– Не желай, любезный Конан, чтобы началась эта пагубная борьба. Для имени, которое я ношу, война, может быть, будет еще неблагоприятнее, чем слава и богатство. Я потерял веру в будущее, самые печальные предчувствия душат меня… Проклятие, наложенное на меня этой оскорбленной матерью, беспрестанно занимает мой ум, и мне кажется, что я уже чувствую его действие.
– Можете ли вы думать еще о болтовне этой старой дуры? – сказал Конан с жаром. – Это чистое ребячество! Придите в себя, сударь, будьте добры, беззаботны, веселы, как в прежнее время. Но я вижу, вы, как и все молодые люди, не можете перенести уединения. Сойдите со мной, посмотрите, как весело наши молодцы приготовляются к бою – это вас развлечет.
Альфред взял шляпу и последовал за Конаном, который запасся свечой, чтобы освещать дорогу.
Увидя де Кердрена, крестьяне и рыбаки, собравшиеся в кухне нижнего этажа, почтительно встали. В их присутствии к Альфреду возвратились прежняя его спокойная уверенность и сердечная доброта. Он в немногих словах поблагодарил их за преданность; потом, обращаясь к каждому в особенности, дружески поговорил об их делах и интересах. Окончив обход, он сел возле камина в большое кресло и, подперев голову руками, снова впал в мрачное уныние.
Так протекло много часов. Буря несколько поутихла; в комнате слышался только монотонный стук часового маятника. Большая часть защитников замка уже спала, другие потихоньку разговаривали. Конан выходил сменять караульных, бодрствовавших на различных постах вокруг дома. Но эти движения не могли вывести Альфреда из задумчивости; он так и оставался недвижим и молчалив. Крестьяне думали, что он заснул, хотя в больших открытых глазах его отсвечивало пламя очага.
Один раз, однако, он вышел из своей мечтательности. В комнату после продолжительного караула у наружной решетки вошел человек уже пожилой, по наружности рыбак. Он приблизился к огню, чтобы просушить свое промокшее от дождя платье.
– А, мой храбрый Пьер! – сказал Кердрен, отодвигаясь, чтобы дать ему место. – А где теперь твоя лодка?
– Недалеко, сударь. Я ловил устриц, когда пришли мне сказать, что с того берега хотят высадиться сюда. Я бросил якорь в бухте ручья, что против Дрожащей Скалы. "Женевь– ева" – так я обыкновенно называю свою лодку, сударь, – и теперь, должно быть, там, если только канат не лопнул по такой погоде.
– А что, Пьер, – продолжал Альфред, понизив голос. – Что бы ты сказал, если бы тебе предложили теперь пуститься в открытое море по направлению к Англии?
– Гм-м, море крепко, сударь, сердито… Притом же нет ни провизии, ни людей на борт "Женевьевы".
– Двух здоровых молодцов достаточно было бы с тобою…
– Тогда надобно, чтобы они и я жертвовали своею жизнью.
– А если бы это было для меня?
– Для вас, сударь? – отвечал рыбак, выпрямляясь с живостью. – Если для вас, дело возможное. И лодка, и хозяин – все ваше. Жан и Ивон Рыжий ни слова не скажут, пойдут за мною. Что, надо отчаливать?
Альфред отвечал смелому рыбаку только пожатием руки.
Ощутимый холод и какая-то тягость в теле показывали, что наступало утро. Несмотря на это, большая часть присутствующих продолжала спать на голом полу, когда посреди наступившей после бури тишины в отдалении раздался медленный и плачущий звук деревенского колокола. Все вздрогнули, а спавшие проснулись.
– Это набат! Пресвятая Дева! Это набат! – вскричал Ивон, делая крестное знамение.
– Да, да, это они! – закричали со всех сторон. Все вскочили и торопливо схватились за ружья. Альфред первым был на ногах и поднес руку к своим пистолетам; но этим и ограничились все его воинственные демонстрации. Он снова сделался добычей скорбной нерешительности. Конан подбежал к нему.
– Что прикажете, сударь? – спросил он с горячностью. Альфред с минуту стоял, не отвечая.
– Что делать? – сказал он наконец, как бы разговаривая сам с собою. – Неужели я должен допустить, чтобы из-за меня погибло столько народу? Между тем, я имею законное право защищаться. Кроме того, дело мое не есть ли дело целого дворянства, даже самого королевства? Да, друзья мои, – присовокупил он с твердостью, обращаясь ко всем защитникам. – Отправляйтесь каждый на свой пост. Только помните мои приказания – не наносить первого удара; станем только защищаться. Итак, по местам, и да здравствует король!
– Да здравствует король! Многие лета нашему доброму господину, – кричали бретонцы, махая своими шляпами с белыми кокардами.
Они уже намеревались выйти, когда в кухню вошла высокая баба, формами похожая на дюжего мужика, с бронзовым лицом, с руками мозолистыми и носившими явные следы смолы. Она завернута была в плащ темного цвета, с которого струилась вода.
– Это тетка Пенгоэль, – сказало сразу несколько голосов.
– Ну да, это я, – отвечала мужеподобная Пенгоэль грубым голосом. – Здравствуйте, молодцы. Здорово, мой пригожий барин! Вот так погодка! Вот так ночь! И честной женщине, берегущей свою репутацию, гонять в такую пору… Но как не пожертвовать кой-чем для такого прекрасного господина?
– Садись, моя храбрая Пенгоэль, – сказал Альфред, не оскорбляясь этой фамильярностью. – Ты, кажется, очень устала?
– Садиться, – повторила лодочница. – Разве вы не знаете, какая там заваривается каша? Разве вы не слышали колокол? Ох, ребятушки, уж кто-нибудь из вас ссудит меня своим ружьецом… Оно как-то лучше дается мне, чем прялка. С того берега не в шутку поднимается народ.
– Ты видела их, Пенгоэль? – спросил Альфред.
– Видела ли я их? Я сама была в шинке "Большого Фомы", пила с теми, которые не доверяют мне. К утру вдруг вошла сама старуха Лабар и закричала: "Пора, пора! Идем! Надобно отомстить за дочь и вдову вашего капитана!" – и взвились мои морские свиньи. Но я проворнее их, ускользнула в темноте, прибежала к тому месту, где оставила свою лодку, и начала работать веслами, хотя море дьявольски было сердито… Не раз волна собиралась меня бросить на Кошкин Зуб и на Коварную, потому что ночь была темная, но я говорила себе: «Это для любезного моего господина» – и выплывала. Когда я пристала к деревне и ударила тревогу, больше двадцати лодок переплывало канал.
– Видите, сударь, – сказал Конан нетерпеливо, – они, без сомнения, уже на острове.
– Погоди! – отвечал Альфред повелительно. – Прежде следует узнать… Ты превосходная женщина, Пенгоэль, – продолжал он, улыбаясь ей, – но нам надобны точные сведения о тех, кто нападает на нас. Сколько их? Кто ими командует? Чего они хотят?
– Хоть побожиться, сударь, – отвечала лодочница с беззаботным жестом, – их будет более трехсот и, в том числе, такие отъявленные разбойники, которые режут людей так же, как я потрошу сардинку; у них только и разговору, что о грабеже да о поджигательстве… А старуха Лабар, известное дело! Поит их беспрестанно водкой да распаляет; она у них и начальницей. Что велит им сделать, то они и сделают, нимало не колеблясь.
– Вечно эта женщина! – произнес де Кердрен глухим голосом. – Она безжалостна!
– Все за эти слухи насчет ее жеманницы дочки. Разве она не кричала на весь город и не рвала на себе волосы, жалуясь, что вы убили Жозефину?
– Жозефину? – повторил Кердрен. – Но Жозефина жива.
– Она умерла в ту ночь, как пели у нее под окном эту замечательную песню клерка Бенуа… ну, знаете!