Ричард Хьюз
ЛИСИЦА НА ЧЕРДАКЕ
МОЕЙ ЖЕНЕ,
а также моим детям (особенно Пенелопе) с сердечной благодарностью за их помощь
КНИГА ПЕРВАЯ
«ПОЛЛИ И РЕЙЧЕЛ»
1
Тишину нарушал только равномерный шорох лебединых крыльев — упруго вытянув шеи, лебеди летели невысоко над землей в сторону моря.
День был теплый, влажный, безветренный: движение воздуха ощущалось, как мягкое прикосновение крыл, и дождь, казалось, не падал, а парил над землей. Капли дождя серебрились повсюду: камыш в глубоких, густо заросших, заболоченных низинах клонился под их тяжестью; стадо черных коров мелкой породы казалось окутанным влагой, как паутиной, и капельки дождя сверкали на рогах животных, подобно бриллиантам. Утонув почти по колено в болотистом грунте, коровы производили впечатление каких-то странно коротконогих существ.
Болота тянулись миля за милей. Со стороны моря их окаймляли дюны, невидимые за сероватой дымкой, сплавившей на горизонте землю с небом. Со стороны суши они упирались в массивные валлийские холмы, скрытые за еще более плотной серой завесой тумана. И лишь одинокая калитка, выступая из этой серой мглы, маячила впереди; там, где тропа взбегала на пешеходные мостки, перекинутые над длинной запрудой, и здесь, в густых, влажных зарослях куманики, был отчетливо ощутим запах лисицы, слишком отягощенный влагой, чтобы подняться и рассеяться в воздухе.
Калитка резко скрипнула и рассыпала каскад дождевых брызг, когда в нее, один за другим, прошли двое мужчин. Оба были в тяжелых непромокаемых плащах. Тот, что с виду был старше и в поношенном плаще, нес два дробовика, и на видавшей виды веревке, заменявшей ему пояс, висела подстреленная ржанка. Под капюшоном плаща, надвинутым поверх зюйдвестки, угадывались резкие черты грубоватого, обветренного лица, но длинные обвислые усы скрывали очертания рта и подбородка. Второй, помоложе, был высок, хорошо сложен, и поступь его была упруга, хотя он нес на плече ребенка. Тоненькие, перепачканные тиной ножки девочки бились о его грудь, голова и руки свисали вдоль спины. Следом за ним, не отставая ни на шаг, бежала черная собака — вышколенная, шустрая и мокрая.
Внезапно тот, что постарше, с силой сдул капли влаги с густой завесы усов, словно намереваясь что-то сказать, но, бросив искоса взгляд на своего спутника, так и не промолвил ни слова. Лицо молодого человека не выражало печали — только недоумение и испуг.
Часом позже двое путников, оставив болота позади, начали подниматься по крутому склону холма. Здесь, на возвышенности, стояли величественные, но неухоженные деревья заброшенного парка. Климат этой юго-западной окраины Уэльса был столь мягок, а могучие кроны деревьев сплетались в такой плотный шатер, что старые кусты азалий, посаженные когда-то вдоль просеки, превратились в карликовые деревья, а рододендроны разрослись вширь, захватив добрую половину того, что было некогда посыпанной гравием подъездной аллеей. В годы войны стальные ободья колес тяжелых фермерских фургонов оставили в мягком грунте этой заброшенной аллеи глубокие колеи; теперь же во многих местах путь был завален упавшими деревьями и сучьями, и аллея стала вовсе не проезжей.
Путники свернули вскоре на боковую тропинку, которая, сокращая путь, шла круто вверх между замшелой скалой высотою с дом и топкой поляной, поросшей гигантским бамбуком.
За бамбуковыми зарослями тропинка, как в туннель, нырнула под казавшийся нескончаемым рододендроновый свод, где то и дело приходилось идти согнувшись, так как почти все подпорки, когда-то поддерживавшие узловатые ветви, оставляя свободным проход, сгнили и валялись на земле. Где-то в центре этого заброшенного парка рододендроновый туннель пролегал близ невысокой каменной часовни, но и здесь буйство растительности проявилось с грубой бесцеремонностью: туннель был завален обломками, мраморный фавн лежал, уткнувшись лицом в густое сплетение плюща, оборванного его падением, и даже купол этого маленького храма покривился. Пройдя этим темным, сырым туннелем до конца одичавшего парка, путники увидели наконец над собой белесый свод неба.
Впереди, подобно ступеням гигантской лестницы, в склон холма уступами врезались террасы сада. Эти террасы спускались к извилистой цепочке заросших кувшинками прудов и роще, прорезанной серебристой излучиной реки. На вершине холма возвышался дом. Когда двое мужчин и собака, поднявшись по склону холма, свернули направо вдоль верхней террасы, их шагающие фигуры на фоне дома оказались странно маленькими, почти игрушечными, так как старинное это здание было еще огромней, чем представлялось издали. И оно поражало своим безмолвием, в нем не было ни малейшего признака жизни — ни растворенного окна, ни завитка дыма хотя бы над одной из сотни труб. Лишь негромкий стук мокрых сапог пришельцев о каменные плиты двора нарушал тишину.
Верхняя терраса упиралась в пристройку — высокую шестиугольную оранжерею викторианского стиля, казавшуюся каким-то странным наростом на теле старинного здания с его готическими окнами в узорчатых чугунных переплетах и сумеречно поблескивающими бристольскими красными и синими стеклами. Там, где оранжерея примыкала под углом к основному зданию, в старой каменной кладке дома виднелась узкая, малоприметная дверь, и здесь путь мужчин наконец оборвался: молодой человек, несший тело ребенка, взял у своего диковато-угрюмого, необщительного спутника оба дробовика и отослал его прочь. После чего, не снимая с плеча своей ноши, он вошел в дом, мокрая собака последовала за ним, и дверь у них за спиной захлопнулась с глухим стуком.
2
Молодого человека звали Огастин (как звали собаку, я позабыл).
У Огастина была очень гладкая, белая кожа, которая нередко сопутствует рыжеватым волосам, короткий, усеянный мелкими веснушками нос и высокий умный лоб. Обычно его юное лицо казалось безмятежным, но сейчас на нем лежал отпечаток только что пережитого потрясения, и с минуту он стоял совершенно неподвижно, не снимая мокро поблескивавшего плаща, окидывая словно бы изумленным взглядом стены знакомой комнаты, встретившей его приветливым теплом. Затем его расширенные зрачки завороженно приковались к ружью его прадедушки, словно он видел это ружье впервые. Красивая, кованой работы двустволка с серебряной насечкой, с истонченными долголетней стрельбой черными, отливающими синевой стволами стояла на почетном месте в высокой застекленной витрине, служа главным украшением комнаты. К задней внутренней стенке витрины над двустволкой была прикреплена кнопками старая фотография. Некто кудлатый, коренастый и заросший до бровей, с двустволкой, перекинутой через плечо, стоял в центре этой фотографии, а по бокам его стояли двое лесничих, таких же заросших и кудлатых, в егерских шапочках. От времени фотография выцвела и стала желтовато-бурой, но, когда Огастин остановил на ней свой напряженный взгляд, ему показалось, что тусклые эти фигуры растут, становятся более отчетливыми и смотрят на него так, словно хотят дать ему совет. Затем поле его зрения расширилось и в него попало и все остальное семейство бережно хранимых ружей, собранных в этом большом стеклянном вместилище — ружья всех калибров, от грачиных и детских двадцатого калибра до тяжелого дробовика, — и у всех у них был вид советников при главном ружье-ветеране.
Огастин отвел глаза. В углу комнаты помещалась его коллекция удочек. Поставленные толстым концом в большую надтреснутую вазу, они торчали из нее, словно стрелы из колчана, и ему почудилось вдруг, что их кончики вибрируют, как антенны, его антенны. Над удочками с потрескавшихся оштукатуренных стен скалили зубы чучела выдр. Тонкое облачко пара, виясь над неустанно кипящим котелком на круглой чугунной печке, казалось, настойчиво приглашало к столу коричневый, стоявший на полке чайник, и буханку хлеба, и нож, и горшочек с джемом. И все это — и ружье, и свои удочки, и даже мебель, и котелок, и буханку хлеба — он внезапно ощутил как часть себя самого, чувствующую, осязающую часть себя самого, и ему показалось, что эта с детства любимая Ружейная комната и он сам стали как бы единой живой плотью и его «я» уже не вмещалось больше в его телесную оболочку — оно расширилось, выросло до непривычных размеров, заполнив всю эту комнату. А там, за четырьмя ее стенами, лежало то чуждое, враждебное, что называлось «миром».