Время обычно протекало в тихой беседе о будущем жилище, о совместной работе, о своем маленьком хозяйстве. Они заранее тщательно вили себе гнездышко, расставляли мебель, отводили место книгам, бумагам, каждому предмету. Люс, как настоящая женщина, вызывая в воображении все эти милые мелочи, уютные картины повседневной семейной жизни, бывала порой растрогана до слез. Они наслаждались, предвкушая простые и пленительные радости будущего очага… Но оба знали, что счастье несбыточно, — Пьеру это подсказывал его безрадостный взгляд на жизнь, а Люс — пришедший к ней вместе с любовью дар прозрения, который открыл ей неосуществимость этого брака. Вот почему они и спешили вкусить его в мечтах, скрывая друг от друга уверенность, что все это так и останется мечтою. Каждый думал, что это понятно только ему, и всячески оберегал радужные надежды друга.

Мысленно предвосхитив горькие радости несбыточного счастья, они чувствовали себя усталыми, словно пережили все это наяву. И тогда они отдыхали в беседке, увитой диким виноградом, в котором солнце растопляло замерзшие соки; Пьер клал голову на плечо Люс, и оба, мечтая, слушали гудение земли. Молодое мартовское солнце, играя в прятки с набегавшими тучками, то улыбалось, то исчезало. Светлые лучи, темные тени скользили по равнине, как в душе — радость и горе.

— Люс, — заговорил вдруг Пьер, — не кажется ли тебе… что когда-то давным-давно… все это уже было?..

— Да, — подтвердила Люс, — правда, я помню… Все было, как сейчас… Но чем мы тогда были?

Их забавляло строить предположения, в каком облике они уже встречались. Людьми? Может быть; но тогда, наверное, девушкой был Пьер, а Люс — возлюбленным. Или птицами в воздушной синеве? В детстве мать говорила Люс, что она была диким гусенком, свалившимся к ней через трубу: ах, как она изломала свои крылья! Но особенно нравилось им воображать себя в виде изменчивых частиц природы, которые сливаются, свертываются и развертываются, подобно прихотливому узору мечты или дыма: белоснежные облачка, тонущие в бездонности неба, легкая зыбь волн, капли дождя, роса на траве, пух одуванчика, плывущий по воздушным струям… Но ветер их уносит… Ах, только бы он не разбушевался опять и не потерять бы им друг друга навеки!

Но Пьер возразил:

— А я думаю, что мы никогда и не разлучались; мы были вместе, вот как сейчас, лежа друг подле друга; только мы спали и видели сны; иногда просыпались… не совсем… я чувствую твое дыхание, твою щеку у моей щеки… усилие, и губы наши сближаются… и снова впадаем в забытье… Милая, милая, я здесь, я держу твою руку, не покидай меня! Сейчас нам еще рано просыпаться, весна высунула только самый кончик своего замерзшего носа…

— Как твой, — перебила Люс.

— Скоро мы проснемся в ясный летний день…

— Мы сами будем ясным летним днем, — вставила Люс.

— …Знойной сенью лип, солнцем в ветвях, поющими пчелами…

— …Персиком на шпалере, его ароматной плотью…

— …Полуденным отдыхом жнецов и их золотыми снопами…

— …Ленивым стадом, пасущимся на лугу…

— …А вечером, на закате, зыбким светом, который расстилается вдали, над лугами, точно цветущий пруд…

— …Мы станем всем, — заключила Люс, — всем, чем приятно любоваться и обладать, что сладко целовать, вкушать, осязать и вдыхать… А остальное пусть достается им… — Люс указала на дымки города.

И рассмеялась, обняв своего друга:

— Неплохо исполнили мы наш маленький дуэт. Ты не находишь, Пьерро?

— Да, Джессика, — согласился он.

— Мой бедный Пьерро, — продолжала она, — мы с тобой были созданы не для этого мира, где только и умеют петь Марсельезу!

— Если бы еще умели ее петь! — проронил Пьер.

— Мы ошиблись станцией и сошли раньше.

— Боюсь, что следующая станция оказалась бы еще хуже… Ты представляешь себе, что было бы с нами в том обещанном улье, где никто не посмеет жить для себя, а только для пчелиной матки или для республики?

— Нести яйца без устали с утра до ночи или с утра до ночи лизать яйца других, — спасибо за выбор, — заявила Люс.

— О Люс, скверная девочка, как некрасиво ты рассуждаешь! — смеясь, сказал Пьер.

— Да, гадко, я и сама знаю. Ни на что хорошее я не годна. Да и ты тоже, дружок. Ты плохо приспособлен к тому, чтобы убивать и калечить людей на войне, а я к тому, чтобы потом зашивать их, как несчастных лошадей, искалеченных во время боя быков, которые должны еще сослужить в будущей свалке. Мы с тобой бесполезные, опасные существа. Мы хотим — а это нелепое, даже преступное стремление — жить для любви, любить тех, кто нам близок, моего милого возлюбленного, моих друзей, хороших людей, ребятишек, добрый дневной свет, вкусный, мягкий хлеб и все, что мне приятно и вкусно положить на зубок. Это позор, позор! Красней за меня, Пьерро! Но мы будем наказаны по заслугам! Земля скоро станет одной огромной фабрикой, рабо тающей без отдыха и срока, но для нас с тобой там не найдется места. К счастью, нас тогда уже не будет!

— Да, к счастью! — подтвердил Пьер.

В твоих объятьях даже смерть желанна!
Что честь и слава, что мне целый свет,
Когда моим томлениям в ответ
Твоя душа заговорит нежданно!

— Что ж! Неплохо сказано!

— Неплохо и в истинно французском духе. Это из Ронсара, — сказал Пьер.

Но, робкому, пусть рок назначит мне
Сто лет бесславной жизни в тишине
И смерть в твоих объятиях, Кассандра.

— Сто лет, — вздохнула Люс, — он довольствуется малым!

И я клянусь: иль разум мой погас,
Иль этот жребий стоит даже вас,
Мощь Цезаря и слава Александра.[6]

— Негодный, негодный, негодный шутник! И тебе не стыдно? В наше-то время героев!

— Их слишком много, — возразил Пьер. — Лучше уж я буду простым влюбленным мальчиком, сыном обыкновенной женщины.

— Ребенком, у которого еще не обсохло на губах мое молоко, — сказала Люс, обнимая его. — Мой, мой малыш!

* * *

Все, кто пережил эти дни, кому суждено было стать свидетелем ослепительного поворота судьбы, забыли, конечно, впоследствии о том, как в эту неделю тяжелое темное крыло в своем зловещем взмахе нависло над Иль-де-Франс, задев своей тенью и Париж. В радости сбрасываешь со счетов перенесенные испытания. Натиск германских войск был стремителен — они достигли высшей точки своего наступления на Страстной неделе между понедельником и средой. Перейдена Сомма, взяты Бапом, Нель, Гикар, Руа, Нуайон, Альбер. Захвачено тысяча сто пушек… Шестьдесят тысяч пленных… Во вторник на Страстной скончался Дебюсси, символ попранной страны прекрасного. Сладкозвучная лира разбилась… «Бедная маленькая умирающая Эллада!..» Что останется от него? Несколько чеканных ваз, несколько безупречно прекрасных стел, которые заглушит трава Стези Забвения. Бессмертные останки разрушенных Афин…

Пьер и Люс смотрели, словно с вершины холма, как опускалась на город тень. Еще обласканные лучами своей любви, они без страха ждали конца своего краткого дня. Отныне в ночи они будут неразлучны. Как вечерний Angelus, реяла над ними навеянная воспоминаниями сладостная печаль дивных аккордов любимого ими Дебюсси. Явственнее, чем когда бы то ни было, откликалась на зов их сердца музыка, — единственное искусство, которое было голосом освобожденной души, прорывающимся сквозь оболочку формы.

В Страстной четверг они шли рядом, держась за руки, по размытым дождем дорогам пригорода. Порывы ветра проносились над затопленной равниной. Они не замечали ни дождя, ни ветра, ни безотрадной картины полей, ни грязной дороги. Они сели рядом на низкой ограде какого-то парка, часть которой недавно обвалилась. В мокром плаще и с мокрыми руками, Люс, свесив ноги, смотрела из-под зонта Пьера, едва прикрывавшего ей голову и плечи, как падали капли. Когда ветер шевелил ветви, капли ударяли по земле, точно дробинки: хлоп! хлоп! Люс молчала, улыбалась и вся тихо светилась.

вернуться

6

Перевод В. Левика.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: