— Жуковский, видно, разболтал вам об искусе дяди? — спросил он Пушкина.

— Да, рассказал…

— Ну вот. А лавры нашей Светланы прельстили, очевидно, молодого человека. Есть ли на свете человек милее нашего Василия Андреича? И что же? Он, чувствительнейший «балладник», "гробовых дел мастер", в то же время наш первый гусляр и скоморох, "шуточных и шутовских дел мастер".

— То поэт самой чистой воды: ему простительно, — с важностью отозвался Василий Львович, — а у этого и молоко-то на губах не обсохло…

— Однако тоже поэт, тоже попадет скоро в ваш "Арзамас"! — неожиданно вступился за товарища Кюхельбекер.

— Кто? Александр-то? Француз, как вы сами его здесь прозвали?

— Я, дядя, пишу теперь почти что только по-русски… — возразил со своей стороны племянник, которого от слов дяди вогнало в краску.

— Да что пишешь-то? — продолжал в том же высокомерном тоне Василий Львович. — Накропал пару каких-то жалких од и вообразил себя тоже поэтом. На таких скороспелых поэтиков у меня давно сложена эпиграмма:

Какой-то стихотвор (довольно их у нас)
Послал две оды на Парнас.
Он в них описывал красу природы, неба,
Цвет розо-желтый облаков,
Шум листьев, вой зверей, ночное пенье сов
И милости просил у Феба
Читая, Феб зевал и наконец спросил:
"Каких лет стихотворец был,
И оды громкие давно ли сочиняет?"
— Ему пятнадцать лет, — Эрата отвечает.
"Пятнадцать только лет?" — Не более того. —
"Так розгами его!"

Эпиграмма, видимо, понравилась большинству лицеистов; они со смехом оглянулись на молодого Пушкина: что-то он еще скажет?

— Эпиграмма была бы хоть куда, — заговорил Александр, и в голосе его прозвенела уже задорная нотка, — если бы только…

— Если бы что? Ну, говори! — приступил к нему дядя.

— Если бы она была вдвое короче.

— Что?!

— Первое условие эпиграммы — сжатость, лаконизм.

— Скажите, пожалуйста! Лаконизм! Тоже критик нашелся! Хотел бы я знать, как ты выразился бы короче?

— Дайте мне десять минут — напишу.

— Десять минут? Ха! Изволь, дружок. На вот тебе бумагу (Василий Львович достал свою карманную книжку и вырвал листок); на карандаш. Садись сейчас и пиши.

Всех присутствующих сильно заняло стихотворное состязание между дядей и племянником. Даже Карамзин, беседовавший в стороне с лицеистом Ломоносовым, которого знал еще по Москве, подошел теперь узнать о предмете спора. Пока Александр присел к столу, чтобы решить мудреную задачу, Василий Львович вынул часы и, не отрываясь, следил за движением минутной стрелки.

— Семь минут прошло… — бормотал он про себя. — Восемь минут…

— Готово! — объявил племянник, вскакивая из-за стола.

— Покажи-ка сюда, — сказал тут Карамзин и отобрал у него листок. В следующую минуту, не говоря ни слова, он скомкал в кулаке бумагу и с немым укором взглянул в глаза молодому поэту. Тот, молча же, потупился.

Все поняли, что стихотворная шутка зашла уже чересчур далеко. Понял это и Василий Львович. Схватив шапку, он с каким-то ожесточением наскоро стал прощаться. Произошел общий переполох. Все лицеисты чувствовали себя перед ним как бы виноватыми и любезно проводили его с лестницы. Один старший племянник его только остановился на верхней площадке; да и тут он отвернулся к окну и совершенно, казалось, погрузился в созерцание валившего с неба густого снега.

Вдруг кто-то сзади тронул его за руку. Он быстро обернулся. Перед ним стоял Карамзин.

— Я возвратился к тебе вот зачем, — серьезно заговорил он. — Дай мне слово, Александр, не печатать этой эпиграммы.

— Никогда? — спросил Пушкин.

— Да… или, по крайней мере, не при жизни дяди.

— Обещаюсь.

— Я верю тебе, — сказал Карамзин и, кивнув ему головой, опять спустился вниз.

"Какая же то была эпиграмма?" — спросит, может быть, читатель.

По всем признакам эпиграмма была та самая, которая вслед за смертью Василия Львовича в 1830 году появилась в "Северных цветах" и в первых четырех строках которой вполне было выражено то же, на что Василию Львовичу потребовалось не менее двенадцати строк:

Мальчишка Фебу гимн поднес.
"Охота есть, да мало мозгу.
А сколько лет ему, вопрос?"
— Пятнадцать. — "Только-то? Эй, розгу!"

Последовавшему вскоре примирению дяди с племянником, очень может быть, способствовали как Карамзин, так и князь Вяземский, с которым молодой Пушкин со встречи в лицее вступил в переписку, а с 1817 года был уже на «ты». Но первый шаг к примирению был сделан самим Александром. К Светлому празднику 1816 года он послал дяде в Москву свое стихотворение "Желание":

Христос воскрес, питомец Феба!..

В ответ на это Василий Львович (17 апреля) писал ему между прочим:

"Благодарю тебя, мой милый, что ты обо мне вспомнил. Письмо твое меня утешило и точно сделало с праздником… Я хотел было отвечать тебе стихами, но с некоторых пор Муза моя стала очень ленива, и ее тормошить надобно, чтоб вышло что-нибудь путное. Вяземский тебя любит и писать к тебе будет. Николай Михайлович (Карамзин) в начале мая отправляется в Царское Село. Люби его, слушайся и почитай. Советы такого человека послужат к твоему добру и, может быть, к пользе нашей словесности. Мы от тебя многого ожидаем… Ты — сын Сергея Львовича и брат мне по Аполлону. Этого довольно…"

Если дядя жаловался на свою лень, то и племянник не остался перед ним в этом отношении в долгу. Ответил он ему только спустя восемь месяцев, к новому, 1817 году, известным полустихотворным письмом:

"Тебе, о Нестор "Арзамаса",
В боях воспитанный поэт,
Опасный для певцов сосед
На страшной высоте Парнаса,
Защитник вкуса, грозный Вот!
Тебе, мой дядя, в Новый год
Веселья прежнего желанье
И слабый сердца перевод —
В стихах и прозою посланье.

В письме вашем вы назвали меня братом; но я не осмелился назвать вас этим именем, слишком для меня лестным.

Я не совсем еще рассудок потерял,
От рифм бакхических шатаясь на Пегасе:
Я знаю сам себя, хоть рад, хотя не рад…
Нет, нет, вы мне совсем не брат:
Вы дядя мне и на Парнасе.

…Кажется, что судьбою определены мне только два рода писем — обещательные и извинительные: первые в начале годовой переписки, а последние при последнем ее издыхании…

Но вы, которые умели
Простыми песнями свирели
Красавиц наших воспевать,
И с гневной музой Ювенала
Глухого варварства начала
Сатирой грозной осмеять…
И вы, которые умели
Любить, обедать и писать,
Скажите искренно: ужели
Вы не умеете прощать?.."

Такое благозвучное покаяние племянника рассеяло, кажется, последнюю тень неудовольствия стихотворца-дяди.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: