- Что ж ты, братец, из бутылки-то прямо! Ведь кружка рядом стоит, - с презрительным спокойствием сказал он, довольно быстро подходя ко мне.

- Голую пьете? - ответил я вопросом, кивая на бутылку. Я уже не боялся сжатых его кулаков, полный злой решимости начать сегодня же свое наступление на Буслова.

- Голую, - отвечал Буслов как бы с ленцой.

- А вы бы настаивали ее на чем-нибудь... и потом сахаркуммм... под ликерчик, очень хорошо! - тихо и задумчиво посоветовал я, наливая в кружку.

- Да я сладкого не люблю, - неохотно протянул Буслов.

- Конечно, это уж кому что нравится... - согласился я и выпил с равнодушным видом.

Мы стояли у самого того окна, под которым полгода назад застал меня Буслов. Теперь за окном, ослепительный и спокойный, лежал снег, а на снегу попрыгивали какие-то четыре пичужки.

- Обратите внимание, - начал я, ставя кружку на подоконник, - какой у нас замечательный снег! Легкий, в нем весу совсем нет. Спокойный! Зато ночи, уж извините... главное, длинные. Всю зиму можно проспать... конечно, кто в состоянии! А то и надоест: утром в штаны, вечером из штанов... Ужасно бедная выдумка у этого вот... - Я покосился в Буслова, но он промолчал. Да, снег!.. - повторил я, вникая, так сказать, в музыку слова.

Он почти не шевелился, а мне не молчалось.

- Я очень люблю снег, замечательная вещь! Когда снег идет, душе как-то щекотно, а щекотка - это и есть самый акт наслаждения жизнью. Даже и холод наш люблю! Он сближает людей и способствует дружбе. На холоде люди жмутся друг к другу.

- Ты знал, что я подглядывал сейчас за тобой? - спросил Буслов, глядя в меня с величайшим вниманием.

- Знал, - ответил я без тени смущенья, ибо меня нельзя смутить нечаянным вопросом.

Он неторопливо налил себе, отпивал мелкими глотками и не морщился, точно хотел удивить меня. А я нарочно не удивлялся. Я глядел на снег, мне было в самом деле грустно, я барабанил пальцами в стекло. В ту минуту я был равен ему в силе, и он это чувствовал.

- ...Белый, пушистый, - тихо говорил я про снег.

- И ты всегда такой? - строго прервал меня Буслов, тоже глядя на снег.

- А какой? - притворился, что не понял, я.

- Да вот экий! - Он, овладев собой, брюзгливо поиграл пальцами, изображая подобие мое в виде мелкой пружинчатой спирали.

Я пожал плечами и не ответил.

Лишь через три дня я посетил его снова, и именно этот день должно считать началом нашего небывалого поединка. Мы играли с ним в шашки, искусно скрывая обоюдную ненависть и запивая ее всяческим винным, что только можно достать в Унтиловске. Он любил играть белыми, и он волновался - обыгрывал неизменно я. Чтобы хоть несколько смягчить минуты молчания нашего, я выдумывал разные истории, якобы имевшие место в ходе развития моего шашечного таланта. Так, однажды я рассказал, как я обыграл одного мужа на серебряный подстаканник и женин поцелуй. В другой раз даже я сам удивился той легкости, с которой вылилась из меня веселейшая история, как я посадил в калошу греческого короля Аполлинария на всемирном шашечном турнире. У Манюкина подобные истории выходят неизмеримо лучше, и потому я не возлюбил Манюкина. А Буслов слушал меня с рассеянной недоверчивостью, изредка прерывая меня хрипливым замечанием: "Вррё-ошь!" Именно в те времена и выработалась у него эта поговорка.

Все винное поставлял аккуратно я. Когда размеры нашего поединка увеличились, я стал продавать разную дрянь из своего обихода, употребляя деньги на спаиванье Буслова. Я даже продал свою флейту, единственную утешительницу пяти моих ссыльных лет, сделавших из меня то, что я есть теперь. Вдвоем с милым сердцу моему Редкозубовым выигрывали мы из себя томление холостых одиночеств. О, как длинны унтиловские вечера! В своем размахе я не пощадил и флейты. Я приходил к Буслову и днем и ночью, присаживался к шашечной доске и, вынимая из карманов приношения мои, почти умоляюще глядел в воловьи, так они были велики, расстригины глаза. Я его почти любил тогда, почти жалел. А он пил крупно, дико, величественно, кидая изредка презрительные слова приказаний или вопросов или ленивое свое: "Врешь". Мы думали об одном и том же, но ни разу мы не проговорились о ней. Я даже взглядом не касался более бусловского пианино, но он и за это ненавидел меня. Один раз, после трех нарочных проигрышей моих, он предложил мне играть со ставкой. Он сказал:

- Если выиграешь - можешь! - и кивнул с усмешкой на пианино.

- А если проиграю? - спросил я, бледнея от прихлынувшей вдруг силы.

- Тогда я тебя... - Он не договорил, а только как-то очень выразительно выпятил нижнюю, всегда влажную губу и залпом допил стакан.

Мы играли, и я выиграл. Но я простил ему его проигрыш, хотя это и стоило мне значительных усилий. Все же, уходя в ту ночь, я потрепал его по огромной его руке, лежавшей на столе, и сказал мягко:

- Так-то, Виктор Григорьич. Ембаргирьгирьгам!

- Чево-о? - поднял он опухшие глаза.

- Ничего, пустяки... - испугался не на шутку я.

Во мне происходило тогда вращение медали. Унтиловск выпирал из меня. Мой маленький Унтиловск и Унтиловск большой бороли Виктора Буслова. Но он был сильный, он долго барахтался и сильно колотил раскинутыми руками по мутным водам унтиловского бытия. А мои наблюдения говорили мне, что унтиловская вода уже входит в него и замедляет его силу. Он стал спокойнее, стал даже интересоваться мной, расспрашивал о причинах моего ухода с химического факультета, о причинах высылки и о разном, имевшем хоть какое-нибудь касание к моей особе. И он уже не ходил колоть дрова, а, например, спал. Целых две зимы шел на унтиловское дно Виктор Буслов, и все то время я цепко держался за его ноги, помогая тонуть без лишних мучений. Я говорю об этом совсем открыто, но кто оценит меня?

Камуфлет судьбы и некоторые политико-экономические причины столкнули Буслова с Радофиникиным и Редкозубовым. Мы пришлись по вкусу друг другу, и с тех пор на бусловском столе лежали две шашечные доски и четыре стакана ждали четырех хозяев. Считая работу свою оконченной, я тихонько отошел в тень и не мешал даже Буслову сделаться условным, так сказать, председателем содружества нашего. Он пил по-прежнему, но уже без ревности о Господе и сбежавшей жене, а так же привычно и рассудительно, как и Радофиникин, например. Даже выработалась мера нашему пьянству: пили квадратными аршинами - бутыли, которые предстояло осушить, должны были занимать определенное количество квадратных аршин. Иногда ради развлечения устраивали мы и сибирскую окрошку: крошили в темную унтиловку, налитую прямо в плошку, хлеб, лук, а иногда и лимон, если бывал под рукою, и хлебали полученный результат солдатскими ложками. Обычаи эти, как и всякие традиции, необыкновенно способствовали укреплению нашей дружбы.

Лишь на четвертый год единения нашего проговорился Виктор Григорьич нечаянным словом, показывавшим, что еще не совсем разъело вино весь давнишний бунт бусловской души. И случилось это за шашками же.

- Эй, Сухоткин! - позвал он меня, делая очередной ход.

- Ну? - отозвался я и сжался, предугадывая нечто.

- А ведь ты и отравить меня мог! Помнишь?

- Мог, - недовольно согласился я, переждав, впрочем, одну умную минутку.

- Как собаку мог отравить! - повторил с нажимом Буслов и так стукнул кулаком по столу, что все шашки подпрыгнули с доски.

Я только засмеялся и заговорил о пустяках с бусловской нянькой, показывая этим Виктору, что кончил глупый разговор наш в отместку за нарушенную игру.

Но через некоторое количество лет (мне лень высчитывать - пять или семь) произошло, как известно, вращение общегосударственной медали. Орел сел на решетку, и наоборот. Виктор Григорьич задвигался, заволновался, собираясь покидать Унтиловск. теперь я ходил к нему чаще, чтоб вплотную и пристальнее наблюдать за ним. Все вещи в квартире его сдвинулись с обычных мест, всюду лежали увязанные узлы и ящики - имущество не его, а скорее няньки его, Пелагеи Лукьяновны. О ней я не говорю отдельно, так как она достаточно объяснится и в последующих словах. Как-то получалось, что я всегда заставал одно и то же: нянька копошилась над узлами, а Буслов глядел, как в черном лаке пианино играют зеленые блики - отражения травы с ключенковского дворика, щедро окрашенной майским солнцем. Я подошел к пианино и наклонился поглядеть ноты, что проделывал в каждое мое посещение. На толстой пыли не виднелось по-прежнему отпечатков чужого любопытствующего пальца, а страница была та самая, которую я заметил в самом начале рассказа моего.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: