- Хватит! - стукнул он бокалом о стол и снова повернулся к Волку. - Я же говорил, ему надо лежать и ни о чем не думать. А главное - гнать в шею всех этих приятелей. А он пьет с ними. (Волк что-то хмыкнул или возразил.) Да нет, пьет, пьет! А совести у этих людей нет. Когда он уже не может лежать на боку, они ему подкладывают подушки под спину. Ну конечно, они здоровые, как кони, у них и легкие, как мехи, им бы колесо крутить, а не... Ничего, ничего, поорут на сцене лет пять-шесть - тоже станут такими же! А ведь вот, когда я им говорю, что это лежит их собственная смерть и глядит на них чуть не из могилы, - они не верят и смеются! И вот клянусь, он сжал кулак, женою и детьми клянусь: буду последним подлецом, если ко мне сунется хоть один из них. Говорят: "Мы его любим, он наша гордость". Любят они его! Как же! Пить они с ним любят - вот это верно. Ну и советы его им, конечно, нужны! А по-моему так: рассчитался человек, ушел к своей семье - так оставь его в покое! Оставь ты его, ради Господа! Дай ему хоть последние дни побывать со своими. Так ведь нет! Без его советов они, видишь, никуда.

- Да, - согласился Волк, - мистер Виллиам знает сцену, это так! И зрителей он тоже чувствует вот как вы больного, пятью пальцами! Это тоже так.

- Ну и вот, - кивнул головой доктор, - говоришь с ними: "Тише, господа, поаккуратнее, никаких волнующих разговоров и, главное, ненадолго! Вот в столовой накрыт стол, милости просим туда". Ну, входят, действительно, на цыпочках, он увидал их: "А! Друзья..." - и пошло! Через пять минут весь дом вверх ногами. Гогочут, жрут, ржут, пьют! Одной мало - за другой побежали на конюшню! Фляги у них в сумках. Хором песню затянут. Так до ночи. Утром встанут - то же самое. Потом еще вечером. Еле-еле их выпроводишь. Уедут. Он доволен. Лежит, улыбается. "Нет, мы еще поживем. Это я так, распустился немного". Наденет сорочку с кружевами, побреется, возьмет своего Плутарха листает, думает, внучку позовет, иногда даже с женой о хозяйстве поговорит. А ночью - припадок! Бегут за священником! Вытаскивают завещание! Где нотариус? Бегите за нотариусом! Ну и конечно...

Доктор с маху выпил и снова налил себе доверху бокал.

- Что конечно? - спросил Волк. Пока доктор говорил, он не спускал с него глаз.

- Конечно, уже не встанет, - сердито отрезал доктор и вдруг ударил себя костяшкой в грудь. - А что я могу с ним сделать? - спросил он с тихой яростью. - Ну что, что, что? У него уже нет ни сердца, ни легких, он тридцать лет рвал их на потеху всякой сволочи. Теперь у него разлилась желтая жгучая желчь, и легкие каждый день теряют влагу. Когда испарятся последние капли, жар поднимется до грудобрюшной перегородки и сварит его целиком. Так учит великий Гиппократ, - так что же я могу против него сделать? Что? Что? Что?

И вдруг по щекам его поползли слезы, настоящие слезы злобного, сухого человека.

Волк осторожно поднялся и вышел. Джен осталась сидеть. Она глядела на доктора широко открытыми глазами, и взгляд ее теперь был очень прост и ясен.

- Ничего, - сказал ей доктор Холл безнадежно, - ровно ничего не могу я сделать. - Кивнул Саймонсу на бутылку: - Пейте, молодой человек!

Глава 2

Когда-то и где-то он написал: "Умеренная скорбь право умерших, а чрезмерная скорбь - враг живых". Он не скорбел - он просто умирал и знал это. И одно утешение у него все-таки было. Он умирал в хорошем месте - там же, где родился. Как старое дерево, он чувствовал эту землю всей своей кожей. И были дни, в которые смерть от него как будто отходила. В эти дни он просыпался вдруг веселый, бодрый, брился, умывался над тазиком, требовал свежую, хрусткую сорочку с обшлагами, смотрелся в зеркало, сидел поверх одеяла, читал и думал: "А может, и обойдется! Вон сколько раз к отцу вызывали священника..." И был бодр до вечера. А к вечеру в груди его ссыхался какой-то колючий комок, и он не мог уж сидеть и полулежал, но все еще старался обмануть себя, сдержаться и не кашлять. Но кашель все равно уже был в нем, он нарастал, рвал грудь, душил, клокотал, лез вверх по горлу, и через несколько минут уже спешили домашние, несли полотенца и звали доктора.

Все двигалось неясно, как в угаре или в грани большого хрустального кубка (ему такой привезли из Вены). Свечи горели радужными мутными пятнами, люди говорили шепотом, ходили неслышно. Он лежал, вытянувшийся, обессиленный, с начисто опорожненной грудью. Потом он переставал существовать и приходил в себя от противного, приторного запаха болезни это его обкладывали горячими выжатыми полотенцами. Потом жесткие холодные пальцы доктора уходили ему под ребра, в живот, на сердце снова клали горячую тряпку, а он кричал и хотел ее сбросить. "Потерпите, потерпите, - говорил доктор властно, - сейчас все пройдет". И верно, через несколько минут он забывался. А утром просыпался умиротворенный, тихий и как будто совсем бестелесный. И опять лежал и думал: нет, все-таки хорошо, что он здесь, хорошо, что у него все в кулаке, - дом, где его родили, церковь, где его крестили, школа, где его учили, дом, из которого он ушел, и дом, из которого его вынесут. Как на круге башенных часов, - все можно обойти за час. А у него на это ушло пятьдесят два года! Боже мой, Боже мой! Боже правый! Боже сильный! Боже крепкий! Зачем же ты все это так устроил? Ведь все и было и как будто не было, все как на яву и все во сне, а вот когда умру - именно это и назовут моей жизнью.

А сад возле дома ему все равно нравился, он любил зиму: ранний пушистый снег, мягкую, нежную порошу, кисти на вязах и белые колокола на елочках. Любил весну, ее грязь и ростепель, бурые ручьи. Стайки белых бабочек обсели лужу, колодец в плюще и около него желтовато-зеленые, хрупкие и липкие стебельки, - он знал: летом здесь сомкнутся ряды лилово-багровых, таинственно сизых и крапчатых, как щука, меченосцев, и они совсем скроют колодец, а когда колодец засквозит вновь, то будет уже осень, и все эти ирисы, лилии, нарциссы согнутся, пожелтеют и повянут; с деревьев посыплется листва, и весь колодец - вся черная вода его - усеется багровыми и красными корабликами. Раньше он любил в такую пору стоять над прудом и смотреть, как их гонит ветер, но сейчас он знал - этого уже не увидать. Осень не для таких, как он. Но вот на эту весну и даже на лето он еще надеялся. И смущало только одно: однажды, осматривая его, зять вдруг сказал деловито: "Нельзя же вас на целый день бросать на детей и женщин: я съезжу в Лондон и захвачу оттуда своего помощника". Он тогда смолчал, а когда доктор собирался уходить, спросил: "А зачем вам помощник? Разве мне стало хуже?" Доктор - он стоял уже около двери и тихонько толковал о чем-то с женой - ответил: "Почему хуже? Просто вы больны - и все тут! А болезнь требует ухода! У меня есть на примете один человек, я думаю, он вам придется по вкусу - студент!"

После второй бутылки доктор Холл сказал:

- Ну, так я думаю, что мы уже сговорились, я хочу прибавить вот что. Вы, наверное, из наших разговоров поняли, что больной совсем не из легких?

Гроу кивнул головой. Да, это-то он уже понял.

Холл в раздумье погладил двумя пальцами подбородок.

- Совсем, совсем не из легких, - повторил он, наоборот, это сложный и трудный больной. Со всякими причудами.

- Да знаю я актеров! - сказал Гроу.

- А! Это все не то, - досадливо поморщился Холл. - Таких вы не знаете. Он пайщик, руководитель королевской труппы, его вызывали во дворец, и он говорил с королем! У него хранится рескрипт.

- Да, это так! - кивнул головой Волк. - И от этого они уже никуда не уйдут.

- Было время, когда некоторые молодые люди из знатнейших фамилий... продолжал Холл и вдруг остановился.

- Но это было в молодости, - объяснил Волк. - В дни его ранней молодости все это было. Потом этого уже не стало.

Помолчали.

- Ну так вот, трудный больной, - заговорил доктор, - как все актеры, мнителен и вспыльчив. И язык как бритва! К этому нужно быть готовым.

- Но зато и отходчив, - сказал Волк, - не надо только говорить ему под руку. От этого Боже избави, конечно, но после он сам все поймет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: