В противоположность Олендорфу Шелленберг сумел уклониться от «выступления» в роли командира «айнзацгруппы». Почему он отказывался от этого — из осторожности или из чисто человеческих чувств? Кто решится ответить на этот вопрос? Иногда во мне шевелилось подозрение, что сообщения о массовых убийствах на Востоке, о концентрационных лагерях и газовых печах не особенно мешали жить Шелленбергу, пока ему удавалось держаться в стороне от этого мира ужасов. Как-то в последние годы войны Шелленберг серьезно поссорился с Олендорфом, который в конце концов, полный ненависти, обвинил Шелленберга в том, что он не является «настоящим и убежденным национал-социалистом». Возмущение Олендорфа можно понять. Сам он проявил «мужество» и готовность к преступлению. Можно предположить, что он страдал от сознания своей ответственности. И вдруг он сталкивается с Шелленбергом, который, проявляя незаурядную изворотливость, отказывается платить тоталитарному государству дань смертельного долга. Другими словами, Шелленберг не хотел быть преданным национал-социализму до гроба. Олендорф же сжег за собой все мосты. В отличие от него, Шелленберг очень отчетливо видел, что главное — это спасти Германию (и самого себя) от неотвратимого поражения.
В своих мемуарах он подробно рассказывает о решающем разговоре с Гиммлером, который он имел в августе при посещении штаб-квартиры рейхсфюрера в Житомире. Совершенно достоверно известно, что с этого момента Шелленберг не переставал убеждать Гиммлера в необходимости заключения мира. Историк может возразить, что он должен был учитывать тот факт, что ни один из представителей Запада не был готов к тому, чтобы вести переговоры с шефом СС. Шелленберг аргументировал тем, что поставить Гитлера на колени в состоянии только один из его могущественнейших паладинов, после того, как с 20 июля 1944 года вермахт потерял свою власть и был обезоружен морально. Шелленберг с неумолимой ясностью сознавал, что мирные переговоры возможны лишь в том случае, если предварительно будет остановлена машина террора, потушены газовые печи и выпущены на свободу узники концентрационных лагерей.
Можно назвать это понимание и предвидение событий приспособленчеством. И все же поведение Шелленберга в момент катастрофы заслуживает некоторого уважения. Тысячи людей спасением своей жизни обязаны его разумной позиции. Нет никаких сомнений в том, что в те последние месяцы он ежедневно подвергался большому риску. Ведь любая попытка завязать контакты с лагерем противника рассматривалась Гитлером как заслуживающая смерти измена. Не остановился Шелленберг и перед тем, чтобы представить фюреру и его штаб-квартире на основе сообщений «Эгмонта» беспощадную картину безнадежного военного и политического положения Германии. Хаотические недели, отделявшие Германию от горького конца, были для Шелленберга временем, когда пробил его час, — он действительно имел шансы выйти на авансцену истории. Но его усилия были напрасны; они должны были кончиться неудачей, так как было уже слишком поздно. Историки, вероятно, забудут о нем. Но если его имени суждено удержаться в памяти нашего столетия, то, вынося ему приговор, нельзя забывать о тех человеческих жизнях, которые он спас.
Разумеется, нельзя даже твердо сказать, считал ли сам Шелленберг своим личным долгом то, что он совершил во имя человечности. Такая точка зрения предполагает, что ему удалось на протяжении двенадцатилетнего шабаша национал-социалистов нерушимо сохранить в себе нравственные критерии христианства. Шелленберг был католиком. Но его связи с церковью, насколько известно, ослабли еще в школьные и студенческие годы. После 1933 года Шелленберг окончательно порвал с католичеством. (Правда, он был сторонником, особенно в годы войны, умеренной, терпимой религиозной политики.) Находясь в плену, он, под влиянием пастора, который с особым усердием занимался духовным перевоспитанием интернированных национал-социалистов, вернулся в лоно церкви.
В Палланце Шелленберг тщательно следил за тем, чтобы не пропустить воскресной мессы. Он придавал очень большое значение тому, чтобы показать себя теперь верным сыном церкви; без тени смущения он говорил, что постоянно носит крест на груди.
И снова напрашивается слово «приспособленчество». Однако нельзя целиком отказывать вновь обретенной религиозности Шелленберга во всякой искренности. Но в то же время субъективной честности его веры недостаточно, чтобы исправить его крайне неопределенное отношение к высшим ценностям жизни. Шелленберг был несчастным порождением несчастливой эпохи, детищем мировоззренческого хаоса, поразившего, подобно болезни, целый континент после крушения доставшихся в наследство от прошлого порядков, сметенных первой мировой войной. Бури двадцатых годов выбросили его, как и тысячи других сыновей «потерянного» поколения, лишенного всяких корней, словно мусор, выбрасываемый прибоем, на берег тоталитарного государства. Одна лишь «воля к власти», которой были одержимы приверженцы правого (да и левого) немецкого радикализма, казалось, в состоянии наполнить души этих молодых людей. Лишь национал-социализм давал им своего рода пристанище, обеспечивая, таким образом, минимум безопасности. Вспоминается зловещая формулировка Альфреда Розенберга: «Жизнь подобна марширующей колонне. Неважно, в каком направлении и к каким результатам она идет». Тоталитарное государство давало больше: успех, славу и деньги. Оно обещало удовлетворить любые тщеславные притязания.
В качестве буржуазного наследия Вальтер Шелленберг сохранил волю к индивидуальности, пусть и не очень сильную, которая так никогда и не давала ему полностью раствориться в рядах коричневого фронта. Отрывочные, не лишенные интереса знания, интеллигентность, чувство элегантного, хорошие манеры — все это спасло его от уподобления тысячам других рядовых приверженцев нацизма. Но с другой стороны, эти преимущества сделали из него типичного недоучку-интеллигента и социального выскочку. Его окончательный портрет можно охарактеризовать двумя словами — парвеню и авантюрист.