Прохладный воздух освежил меня. Крестьяне волокли меня к большой выгребной яме. Ее выкопали несколько лет назад возле маленькой деревянной уборной, украшенной маленькими, вырезанными в форме креста окошками. Священник особенно гордился этой единственной на всю округу уборной. Крестьяне обычно справляли естественные надобности в поле и пользовались ею, лишь когда приходили в церковь. По другую сторону церкви выкопали новую яму, потому что первая была уже переполнена и ветер часто заносил в церковь дурной запах.
Когда я понял куда меня несут, я снова попытался закричать. Но у меня ничего не вышло. Как только я начинал вырываться, меня хватали еще крепче. Вонь из ямы усиливалась. Мы подошли уже совсем близко. Я еще раз попытался высвободиться, но люди цепко держали меня и продолжали обсуждать случившееся. Они не сомневались, что я упырь и что остановка в святой службе может принести деревне беду.
Крестьяне остановились у края ямы. Коричневая сморщенная пленка на ее поверхности издавала зловоние и напоминала пенку в миске гречневого супа. В этой пленке копошились миллионы беленьких, величиной с ноготь, червячков. Над ними, монотонно гудя, роились мухи. Их красивые фиолетовые и голубые тельца сверкали на солнце. Они сцеплялись в воздухе, на миг падали в яму и снова взмывали вверх.
Меня замутило. Крестьяне раскачивали меня за ноги и за руки. Перед моими глазами проплыли бледные облачка в голубом небе. Меня зашвырнули в самую середину ямы, и коричневая жижа поглотила меня.
Дневной свет померк и я начал задыхаться. Инстинктивно замахав руками и ногами, я завертелся в густой массе. Коснувшись дна ямы, я изо всех сил оттолкнулся от него ногой. Вязкая волна подняла меня над поверхностью. Я успел глотнуть воздуха, и снова ушел на дно, и снова вытолкнул себя на поверхность. Яма была около трех метров в ширину. В последний раз я вынырнул возле края ямы. В тот момент, когда волна по инерции снова потащила меня на дно, я ухватился за длинные стебли камышей, которыми поросли края ямы. Вырвавшись из засасывающей утробы, я выкарабкался на берег, с трудом открывая залепленные мерзкой жижей глаза.
Я выбрался из трясины и тут же судорожно вырвал. Меня рвало так долго и сильно, что я ослабел и в изнеможении скатился в колючие, жгучие заросли чертополоха, папоротника и плюща.
Услышал отдаленные звуки органа и пение, я понял, что после службы люди выйдут из церкви и снова бросят меня в яму, если найдут живым в кустах. Нужно было спасаться, и я ринулся в лес. Солнце подсушило коричневую корку на моем теле, тучи больших мух и других насекомых окружили меня.
Я добежал до деревьев и в их тени стал кататься по прохладному мокрому мху, обтираясь холодными листьямии и соскребая кусками коры остатки нечистот. Я втирал песок в волосы, снова катался в траве, и снова меня стошнило.
Неожиданно я понял, что что-то неладно с моим голосом. Я попробовал крикнуть, но язык беспомощно болтался во рту. Я лишился голоса. Ужаснувшись, я покрылся холодным потом; отказываясь верить, что такое возможно, я убеждал себя, что голос вернется. Подождав немного, я снова попробовал крикнуть. Безрезультатно. Тишину леса нарушало только жужжание круживших вокруг меня мух.
Я сел. Я хорошо помнил, что последний раз вскрикнул когда на меня упал требник. Был ли это последний крик в моей жизни? Может, мой голос улетел с этим криком? Куда же он мог подеваться? Я представил, как мой голос в одиночестве взлетает под сводчатые стропила церковной крыши. Я видел, как он ударялся о холодные стены, святые картины, о толстые, цветные стекла окон, сквозь которые с трудом проникают солнечные лучи.
Я смотрел, как он бесцельно бродит по темным проходам, как порхает от алтаря к кафедре, от кафедры на галерею, с галереи снова к алтарю, несомый мощными звуками органа и волнами голосов поющих людей.
Перед моими глазами промелькнули все немые, которых я прежде видел. Я встречал их не так уж много, но немота делала их очень похожими. Судорожно дергаясь, их губы принимали очертания непроизнесенных звуков, а нелепыми гримасами они пытались заменить отсутствующий голос. Окружающие всегда смотрели на немых с недоверием. Они были чужаками – тряслись, гримасничали, по их подбородкам текла слюна.
Я не мог лишиться голоса просто так. Какая-то высшая, еще неизвестная мне сила управляла моей судьбой. Теперь я сомневался, что это Бог или Его ангелы. С моим запасом молитв меня ожидало вечное блаженство, значит у Бога не было резона так жестоко покарать меня. Видимо, я разгневал силы, в сети к которым попадают те, кого по какой-либо причине отвергает Бог.
Я уходил все дальше от церкви, углубляясь в густеющий лес. Из черной, не знавшей солнца земли торчали пни давно срубленных деревьев. Эти калеки не могли прикрыть свои изуродованные тела. Всеми покинутые и забытые, они стояли в одиночестве. У них не хватало сил, чтобы дотянуться до света и свежего воздуха. Ничто уже не могло их изменить. Жизненные соки никогда не поднимутся по ним в ствол и крону. Незрячими глазами огромных отверстий у оснований пни смотрели на своих живых раскачивающихся сородичей. Их никогда не сломает и не вывернет из земли ветер; разбитые жертвы сырости и тлена, они медленно сгниют на дне леса.
12
Когда поджидавшие меня в засаде деревенские ребята в конце концов поймали меня, я ожидал, что они сделают со мной что-нибудь ужасное, но меня отвели к старосте деревни. Он убедился, что я умею креститься и на теле у меня нет язв и болячек. После того, как несколько крестьян отказались приютить меня, он отдал меня Макару.
Макар жил на хуторе возле деревни вместе с дочерью и сыном. Его жена похоже умерла уже давно. Его самого плохо знали в деревне. Он поселился здесь всего несколько лет назад и с ним обращались как с чужаком. Поговаривали, что он избегает людей, потому что грешит с парнем и девушкой, которых выдает за своих детей. Макар был крепким, невысокого роста мужчиной. Он подозревал, что я только притворяюсь немым, чтобы не выдать себя цыганским выговором. Иногда, ночью, он забирался на низкий чердак, где я спал и пробовал напугать меня, чтобы я вскрикнул. Я просыпался дрожа и беззвучно разевая рот, как голодный птенец. Он внимательно рассматривал меня, но, похоже, сомневался. Постепенно он прекратил эти проверки.
Его сыну Антону было двадцать лет. Это был рыжеволосый парень со светлыми, без ресниц, глазами. В деревне к Антону относились как и к Макару и сторонились его. Когда кто-нибудь обращался к Антону, он безразлично смотрел на говорящего и молча отворачивался. За это в деревне его прозвали Глухарем, потому что эта птица тоже слушала только себя и не отзывалась на другие голоса.
Еще в усадьбе жила дочь Макара Евка, девушка годом моложе Глухаря. Это была высокая блондинка с грудями, похожими на недозрелые груши, и бедрами, такими узкими, что она свободно проскальзывала между кольями изгороди. Евка никогда не бывала в деревне. Когда Макар с Глухарем уходили торговать кроликами и кроличьими шкурками, она оставалась на хуторе одна. Иногда ее навещала местная знахарка Анулька.
Крестьяне не любили Евку. Они говорили, что у нее дурной глаз. У Евки развивался зоб, и опухоль уже начала уродовать ее стройную шею. Крестьяне насмехались над болезнью и хриплым голосом девушки. Они говорили, что Макар держит только кроликов и коз потому, что в ее присутствии у коров пропадает молоко.
Я часто слышал как крестьяне ворчали, что подозрительную семью Макара нужно выгнать из деревни, а его дом сжечь. Но Макар не обращал внимание на эти разговоры. В рукаве он всегда прятал длинный нож, который метал так точно, что однажды с пяти шагов пригвоздил к стене таракана. А у Глухаря в кармане всегда была ручная граната. Он нашел ее у убитого партизана и, показывая ее, отгонял всех, кто досаждал ему или его отцу.
На заднем дворе Макар держал обученного волкодава по кличке Дитко. Двор окружали крытые навесами кроличьи клетки, разделенные только проволочной сеткой. Макару было хорошо видно, как кролики общались и обнюхивали друг друга.