Между тем средства, которыми располагает полиция, неисчислимы, тогда как средства надзора, напротив, очень ограничены. Полицейское начальство имеет право карать тотчас без всякого следствия. Вот это-то и есть то бесценное преимущество, которого недостает надзору. Круг действий последнего недостаточно обширен, потому что и средства его ограничены; деятельность его могла бы быть гораздо шире без тех препятствий, которые ставит ему полиция, руководствующаяся в этом отношении своим принципом и служебной завистью».
А тебя, сударь, не гложет зависть? Незлобивый очеркист обозлился на фон Фока: «органы». Ничего не скажешь, зеку звук несносный.
Но зависть не когтила фон Фока. Прежде стоял слева от левши де Санглена, теперь стоял справа от правши Бенкендорфа. Незаменим. Не сегодня завтра – действительный статский, чин генеральский. Служебной зависти не зная, он знал высокие порывы. Правитель дел, он правил бал и, случалось, не давал хода делам, коли доносили на людей просвещенного, по его меркам, образа мыслей. В камин, в пылающий камин… Ипатыч, обутый в валенки, барин не терпит шума, дворник Ипатыч, мягко ступая, приносил дрова и железным совком выгребал золу.
Ценитель штрихов и деталей, Башуцкий не желает замечать, что Ипатыч по совместитель-ству истопник и сторож. Этот фон Фок не держит многочисленной прислуги, живет жалованьем, значит, на руку чист. Ничего не желает замечать Милий Алексеевич. Все заслонила фон Фокова подлость – «проучить при первом удобном случае».
Врешь, сударь, ты черный завистник! «Его величество дал Пушкину отдельную аудиенцию, длившуюся более двух часов…» У Трубецкого, государственного преступника, есть в Москве и родственники и друзья, но эмиссаров нет. Эмиссары-стукачи – твоя докука, Максим Яковлевич. («Москва наполнилась шпионами» – это не Башуцкий, это – Башуцкому кго-то из твоих, фон Фок, современников.) И один из них… как бишь?., не фамилия, а сливочная помадка из довоен-ного «Норда» на Невском… да, Локателли, осведомил о двухчасовой аудиенции с глазу на глаз. Пушкина привезли из Михайловского, он был в мятом дорожном костюме, небрит. Государь принял Пушкина в кремлевском Малом дворце. «Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?» А тебя, просвещенного борца с бюрократией, никогда не удостаивал и минутой. И все твои органы, включая срамной, снедает, свербит зависть. Ты сразу же пишешь Бенкендор-фу. Пишешь так, будто высказываешь не свое мнение. О, ты очень внимателен «к общему мнению». Оно умнее Вольтера с компанией, повторяешь ты вслед за Талейраном. Не дашь ему сражения и не посадишь в тюрьму, повторяешь ты вслед за Наполеоном. И с дальним прицелом добавляешь: общественное мнение ни с кем не советуется, но к общественному мнению нужно обращаться за советом. Вот почему ты пишешь Бенкендорфу о Пушкине, храня и в подлости осанку благородства: говорят, что… Говорят, что он «презирает людей», говорят, что он «честолюбец, пожираемый жаждой вожделений»; «как примечают, имеет он столь скверную голову, что его необходимо будет проучить при первом удобном случае». И ты вздыхаешь, как добродетельный Тартюф: «Он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему».
Вообще и нечто, темна вода во облацех, ничего крамольного? Черта с два, моралисты из органов перво-наперво указуют на моральную неустойчивость. Сучий ты сын, и потроха твои сучьи. Ну, тряси, тряси колокольчиком, зови нарочного.
Ипатыч проводил фельдьегеря: «Бог в помощь». Поскреб саврасую бороду: «Такое колесо до Москвы доедет». Малую Итальянскую пеленали потемки. Но там, ближе к Литейному, был свет в оконце. Не Шилов ли, букинист? Нет, Федор Григорьевич еще не родился. Малая Итальянская еще не улица Жуковского, это потом, много позже, а сейчас мерцает оконце в будке благоприя-теля дворника Ипатыча.
Заслышав шаги, благоприятель сипло кричит: «Тойд?!»
Возглас этот не загадка петербуржцу: «Кто идет?!» Знамо кто, дворник Ипатыч топает на посиделки. Давний приятель с недавнего времени – приятель закадычный. Греха в том нет. От барина и на престольный не дождешься, тверезого ума барин, письменный. А тут… Эдаких будок в Питере-городе без малого сотни три, сталоть, будочников-стражей без малого тыща. Но их благородие к этой вот приклеивается, барином интересуется господин Константинов. Греха в том нет. А фельдъегерь, поди, на Большую рогатку выскочил, по Московскому тракту гремит. Казенная служба шкуру выдубит, на барабан сгодится.
22
Депеши фон Фока читал Бенкендорф за кофием.
Фон Фок полагал, что генерал пороха не выдумает, Америку не откроет, но и не закроет. Бенкендорф полагал так: рассуждения фон Фока есть его, Бенкендорфа, собственные, лишь вальсирующие ловчее. Они были квиты.
Читая последнюю депешу, писанную, как всегда, бисерно, Александр Христофорович сообразил, какой червь гложет Максима Яковлевича. Но не рассмеялся. Он тоже не прыгал до потолка оттого, что пиит удостоился столь продолжительной аудиенции, и притом с глазу на глаз. Но… «проучить при первом удобном случае»?! Грубо и плоско, как ногти этого обладателя бисерного почерка. Он, Бенкендорф, видел Пушкина после высочайшей аудиенции. Пушкин был в слезах, то были слезы благодарности. Не оправдает милостей, которые его величество оказал ему? Каков фон Фок! Невозмутим от «а» до «z», и вдруг – a bas.[2] Полноте, мой друг. Он, Бенкендорф, от имени государя обращался к Пушкину: как надобно поступать, чтобы учить, а не проучивать? Пушкин ответил запиской «О народном воспитании». Вопросительными знаками несогласия испещрил государь эту записку. Справедливо. Есть, однако, соображения дельные, сообразные нашей отрасли. Благомыслящие люди, пишете вы, все больше сознают пользу надзора как оплота на пагубных путях преступлений и испорченности; уже поколеблены нравственные силы нашего доброго народа. Доносители, пишете вы, могут преследовать личные выгоды, зато только посредством доносов выясняются такие ужасы, о которых мы никогда бы не проведали; к тому же многие из ужасов совершаются под покровом буквы закона. Прекрасно, мой друг, очень хорошо. А начинать надо ad ovo.[3] Он, Бенкендорф, лучше, чем фон Фок знает гнусную запущенность кадетских корпусов. Пушкин, человек невоенный, хватает через край: из кадетов, мол, выходят не офицеры, а палачи. Сказано, черт возьми, ради красного словца. Впрочем, куда важнее другое. Вот замета человека, возвращающегося к здравому смыслу, – нужна полиция, составленная из лучших воспитанников! Правда, и тут его величество выставил знак вопроса. Даже два. Однако, смею полагать, Пушкин прав. Именно из лучших. Из добромыслящих. И пусть себе Пушкин нынче читает друзьям поэмку про Годунова, есть аллюзии, но аллюзии, мой друг, пустяки…
Едва внутренний монолог Бенкендорфа коснулся Пушкина, как внутренний голос Башуцко-го возмутился. «А bas!» – крикнул он генералу-жандарму. Мерзавец смеет брать в союзники Пушкина! Эдак ведь в случае с Полежаевым сошлешься на другой совет, высказанный в той же записке: «За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание…» «Пустяки…» растерянно повторил Башуцкий и, словно спасаясь, принялся искать, что же такое имел в виду Бенкендорф, покончив с утренним кофием.
Нашел:
О, смысл слов, оттенки и переливы! Шпионы, доносчики – одна погудка. Разведчики, патриоты-осведомители – вроде бы иная. Как Бернстайн и Бернштейн. Погладит американский конгрессмен по шерстке, читаешь в газетах: Бернстайн справедливо отметил… Тронет против шерстки, читаешь: Бернштейн клеветнически утверждает… Семантика, граждане, зыбкая семантика, а донце твердое.