Недавняя болезнь не дала сопровождать, как всегда, государя в экспедиционной поездке по внутренним губерниям. Государь уверял, что лишь жестокая необходимость, лишь рекоменда-ции лекарей Рауха и Лерхе, дерптских выучеников, нельзя ослушаться – вынуждают eго покинуть верного спутника, пусть наберется сил в прекрасном Фалле, где он, Николай, провел дни незабвенные.
Бенкендорф был уверен, что государь не оставит письмами. Уверен был, что прочтет неизменное обращение: «Мой милый друг», а в конце увидит не это механическое: «Пребываю к Вам благосклонный», нет, умилится: «На всю жизнь любящий Вас Николай». Никаких признаков охлаждения не примечал Александр Христофорович. Ну, случалось получить взбучку. В годовщину коронации угораздило забыть мундир парадный, надел общеармейский, да и вылетел, как ошпаренный, из государева кабинета, сокрушенно мотая головой. «Досталось! Досталось!» Ничего не скажешь, поделом. А вот чтобы eго величество воззрился, как на других, стекленеющими глазами с кровавыми прожилками, Бог миловал.
И все же закрадывалась потаенная щемящая тревога. Иной раз казалось, будто тяготит он государя, как, бывает, тяготят старые надежные слуги, утрачивая расторопность движений. И жалеют их, и досадуют на них.
Николай, принимая в команду Россию, замыслил многое упорядочить. Бенкендорф, получая вожделенное назначение, тоже. А теперь… теперь оба нередко исполняли дуэт барыни и барской барыни: хозяйки-распорядительницы и ее влиятельной наперсницы, что из года в год каждое утро битых два-три часа обсуждают, какой нынче обед заказать, и каждое утро объявляют повару, скучающему в дверном проеме: «Делай как вчера».
Бабья бестолочь? Не скажите. Консерватизм избавляет от несварения желудка; отказ от западных гастрономических новшеств есть род самостоянья. Но в рацион и барыни и барской барыни уже вошел картофель, хотя еще недавно аристократка осьмнадцатого века говаривала, что картофель на Руси унизит достоинство россиянина. Он и унизил, да только гораздо позже – на овощных базах. Николай же Павлович, государь, хотел, чтобы картофель сеяли, окучивали, убирали мужики, свободные от крепостной зависимости. Но и от земли тоже свободные. «Земля принадлежит помещикам; это священное право никакая власть отнять не может». Власть, однако, и может и обязана пресекать помещичий произвол, взращивая христианское, сообразное с законами обращение с крестьянами. Так думал и Бенкендорф. Но предупреждал: взрыв будет, и чем позднее, тем сильнее. Обсуживали, пересуживали, а все выходило: «Делай как вчера».
Бенкендорф, пожалуй, не обманывался: его величество несколько тяготился предметом своей пожизненной любви. Не потому, что Александр Христофорович чему-то мешал или, напротив, забегал вперед коренника. А потому, что своим поварам в синих мундирах не умел заказать разнообразное меню.
Нет, нет, помилуй Бог, государь не имел нужды в заговорах. Заговоры придумывают тираны, озабоченные упрочением своей власти; и, придумав, пускают юшку из якобы заговорщиков. Николай царствовал законно, в заговорах не нуждался. Да и Бенкендорф вряд ли изобрел бы что-либо сносное. А ростки крамолы Третье отделение выпалывало своевременно. Существовал, однако, вид крамолы неистребимой. Она обвивала ветвистое дерево законности нежно и цепко, как лианы. То не было ее священным правом, как право помещика на землю, а было правом, освященным веками. Никакая власть ее отнять не может? Даже высший надзор?
Когда Александр Христофорович начинал в доме у Красного моста, синих тюльпанов было около двадцати. Теперь, когда он продолжал в доме у Цепного моста, – около сорока. Башуц-кий, вообразив штаты Большого дома, рассмеялся. Ехидна! Надо ж брать в расчет и данные демографические, и капиталистическое окружение, пусть и сменившееся социалистическим. Не смеяться впору, а завидовать. Тесность корпорации синих тюльпанов предоставляла возможность не держать дураков. И эта возможность осуществлялась. Правда, не усилиями Бенкендорфа, а стараниями сперва фон Фока, теперь Дубельта, да не это важно.
В жандармских округах, стянувших державу, как обручи бочку, числилось в тот день, когда Александр Христофорович отплыл в свой приморский замок, почти четыре тысячи чинов Отдельного корпуса жандармов. До пятидесяти тысяч, как Пестель планировал, далеконько. Э, не во всем же следовать выкладкам злоумышленника. Вот он, например, не предусмотрел музыкантов, а Бенкендорф имел двадцать шесть синих тюльпанчиков: трубачи, барабанщики, флейтисты. Молодцы, ребята!
Сравни-ка с сенатским поголовьем – больше тысячи – признаешь: и Третье отделение и Отдельный корпус не висели у казны жерновом на шее. А философически глянуть, с нравст-венной точки, негоже раздувать штат бюрократов в том ведомстве, что по его, Бенкендорфа, становому замыслу призвано осуществлять высший надзор за бюрократией, не милуя и министров. К тому же opганы, сжатые пружиной, действуют энергически, не токмо глупец, но и ленивец обнаруживаются без микроскопа.
Бенкендорф хвастал, выпячивал уже довольно впалую грудь, побрякивал кавалерийскими шпорами? Милий Алексеевич, очеркист дотошный, не полагался ни на мнения, ни на сомнение шефа жандармов. Органы и вправду надзирали.
Генерал Ермолов язвил: «Теперь у каждого или голубой мундир, или голубая подкладка, или хотя бы голубая заплатка».
Другой современник горестно отмечал: «Не было общественного места, не было гостиной, куда бы не вкрались шпионы. Даже семейный очаг не был от них избавлен».
Офицер, достигший чинов изрядных, вспоминал: «В каждом округе состоял дежурный штаб-офицер, который был обязан писать обо всем, в особенности о настроении и суждениях господ офицеров. Мы в своем кругу товарищей боялись быть откровенными. Лица, служившие вместе со мною в полковом штабе и обедавшие каждый день у полкового командира, часто выходили из-за стола, не сказав ни одного слова».
Прочитай такое Бенкендорф, он остался бы доволен. И право, был бы польщен, услышав из уст революционного демократа, что жандармы старого типа, то есть синие тюльпаны, отличались изысканной вежливостью. Многописание окружных штаб-офицеров? Да, они лишали дара речи людей военного звания. И прекрасно, Цицеронам не место во фрунте… Но поскольку движение голосовых связок, подумал Милий Алексеевич, такая же потребность, как дыхание, не худо было бы уже тогда ввести политзанятия… Так вот, окружные штаб-офицеры поставляли центру незаменимый материал для аналитических годовых обзоров.
Положим, писал их сперва любитель российской словесности фон Фок, потом Леонтий Васильевич Дубельт, коего даже Герцен признавал умницей. Верно и то, что Александр Христофорович многие бумаги подмахивал, почти не глядя. По рассеянности мог бы, пожалуй, рекомендовать митрополита в корпусные командиры и наоборот. (Последнее – в эту пору неприемлемое оказалось при Лютом вполне уместным и надежным. Ладно, это так, в сторону.)
Как бы то ни было, а годовые отчеты, думал Милий Алексеевич, несли явственную печать самостоянья Бенкендорфа. Не золотил он пилюли и не бежал острых yглов.
Среди крестьянского класса, утверждал шеф жандармов, встречается больше рассуждающих голов, чем это можно предположить с первого взгляда; они хорошо знают, что во всей России только народ-победитель, русские крестьяне, находится в состоянии рабства; они ждут своего освободителя, как евреи своего Мессию. Коль скоро именно из этого сословия мы вербуем солдат, оно заслуживает особого внимания со стороны правительства.
Он не льстил монарху: ход дел пришел в расстройство; первые места заняли люди неспособные или нерадивые. Он не тешил царя монолитностью: число приверженцев русской конституции довольно значительно. Он не щеголяет сверхпроницательностью своего ведомства: да, дом Лавалей считают гнездом австрийского шпионства, а Дом Людольфа – шпионства английского; но органы этого не утверждают, а лишь предполагают.
Бенкендорф порицает военного министра Чернышева и прочит Дашкова в министры юстиции. Первый – самодур, взыскующий только высочайшей похвалы. Второй – сторонник гласного суда и адвокатуры.