Драка прекратилась. Оба смотрели друг на друга и на Юрася. А тот после паузы медленно сказал:
— Э-к важно-о…
И пошел к девочке.
— Идем, Янечка, идем. Они же шутят. Это Алесь пошутил… Вишь, вывозилась вся.
Ребята смотрели, как Юрась повел Яню в заводь. На глазах у Алеся появились слезы.
— Дураки, — сказал он, — напугали девчонку. И ты дурак… Дурак ты, вот кто… Если я не ваш, так я и уйду… Не очень нужно… Только в Загорщину я не хочу. Найду на большаке могилевских или мирских нищих с лирами — с ними двину. И оставайтесь вы тут со своей Равeкой и с холерными вашими окунями.
Он зашел по пояс в воду и начал смывать с головы серый ил. И вдруг почувствовал, что рука Павла легла ему на волосы.
— Погоди. Давай помогу… Ты… Прости…
Алесь выпрямился. Так они и стояли друг против друга по пояс в воде. На голове у Павлюка была густая лепешка, с волос Алеся стекали на лицо и грудь серые струйки. Они текли и от глаз, и нельзя было понять, вода это или слезы.
— Павлюк, — тихо спросил Алесь, — неужели заберут меня?
— Не знаю, — неискренне ответил тот. — Может, и обойдется. Давай лучше мыться. Вечереть скоро начнет.
Они мылись молча. Яня и толстый Юрась сидели у самого берега, и Юрась брал большой раковиной воду и поливал Яне на живот.
— Дети, — прозвучал голос с обрыва, — хватит вам бултыхаться: верба из ж… вырастет.
Над обрывом, возле груши, стоял белый старик, белый с головы до ног. Стоял, опираясь на граненый черный посох с острым концом.
— Вылезайте, что ли?
— Они, дедуля, зараз! — крикнула Яня.
Взгляд деда сразу смягчился, как только он глянул на девочку.
— То ладно. Вылезайте. Я пойду.
Ребята молча оделись. Юрась и кругленькая Яня поднялись уже на откос и исчезли за грушей.
— Вот и печку, в которой прошлым летом бульбу пекли, разрушил Днепр, — пряча глаза, сказал Алесь.
Действительно, на откосе, на свежем обрыве, была видна только неглубокая черная ямка.
Они все еще медлили, словно видели Днепр в последний раз. Алесь поставил ногу на большую глыбу земли, косо сдвинувшуюся в воду и наполовину затонувшую в ней.
На той части, которая еще оставалась над водой, спешили доцвести гусиные лапки и желтый подбел. А их братья, под водой, тоже еще цвели, но были бесцветными, словно их оставила жизнь.
У Алеся больно сжало горло.
— Идем, — тихо сказал ему Павел.
От груши к хате вела узкая стежка. По обе ее стороны чернела недавно вспаханная земля, и слишком белыми и тоненькими казались на ней стволы яблонь и вишен, побеленные известкой. Невесомый зеленый пух окутывал деревья, и особенно серой и безжизненной выглядела в этом зеленом облаке старая хата Когутов с надворными постройками, расположенными буквой «п». Стены хаты, сухие, с глубокими трещинами, почти наполовину закрывала надвинутая грибом стреха с таким толстым пластом смарагдового влажного мха, что можно было засунуть в него руку почти по локоть.
Рябины и ирга буйными волнами перехлестывали через корявый плетень, словно старались скрыть от людских глаз его уродство.
Над деревьями уже взлетали бронзовые майские жуки. Солнце клонилось к западу, и в вечернем воздухе звучно щелкал клювом аист на стрехе сеновала.
Дед с младшими детьми сидел на завалинке, длинный, снежно-белый в своей льняной одежде. Сад сажал он. В то время даже в богатом на сады Приднепровье при каждой крестьянской хате было не больше трех-четырех деревьев. Был, правда, приказ шляхетской рады, чтоб каждый сажал сады, но послушался его далеко не каждый.
Дед сидел, бессильно опустив коричневые руки, а над его головой недовольно басили майские жуки.
Невдалеке от него лежала на изрытой курами земле Курта. Лежала на боку, тяжело отвалив набухшие, лоснящиеся соски, страдальчески смотрела на людей.
«Наверно, и не увижу, какие у нее будут щенки», — подумал Алесь.
Дед прорезал ворчливо-ласковым голосом тишину:
— Детки, Юрась сейчас огурцы польет, а вы сходите скиньте с сеновала корове сена… Долго дождя нет, пасется-пасется, а брюхо пустое. Потом поросятам бульбу посечь надо, Марыля сварила.
Мальчики молча пошли за хату. Дед сидел неподвижно и слушал, как воркуют под стрехой голуби. Яня взобралась ему на колени.
— Деда, а басни рассказывать когда будешь?
— Вот хлопцы вернутся, и начну баять.
Дед и внучка молчали. Тишина была особенно полной от воркованья голубей.
Наконец вернулся Юрась и сел рядом с дедом. Штаны его были почти до колен мокры, между пальцами босых ног черные земляные потеки. Из хлева доносилось частое чахканье секача.
— Сегодня Павел с Алесем подрались, — сказал Юрась.
— Кто первый?
— Алесь.
— Тогда ладно… Тогда ничего…
— Почему это ничего?
— А ты забыл, чему вас, детей, учили?
Юрась ответил бойко:
— Покормного панского сына не бить и первым с ним в драку не лезть.
— Правильно, — сказал дед.
Яня ласкалась к старику. Юрась сидел нахохлившись, как галчонок, — видимо, обдумывал что-то. Потом сказал:
— Я что-то не слышал, деда, чтоб его нам за деньги отдали. Сегодня Павел говорил про какое-то покормное и дядьковое… Что это? И почему это только у нас да в Маевщине покормники есть?
Дед перебирал шершавыми пальцами волосы внучки, даже слышно было, как они цеплялись за ладони. Грустно улыбнулся:
— Выводится старый обычай, Юрак. Когда-то по всему Приднепровью и дальше это было привычное дело. Я помню, до французов еще мало кто из панов, православных особенно, не следовал ему… А теперь все реже и реже…
— А зачем это? — спросил Юрась.
Дед разговаривал с ним как со взрослым, и малышу это нравилось.
— Чтоб знали, как достается земля, — сказал дед. — Чтоб не распустились, как собаки. Отдавали, бывало, как только четыре года исполнится ребенку. Кто на три, а кто и на пять лет. И совсем не помогали холопской семье. А потом, когда возьмут хлопца снова в имение, дают мужику покормное за то, что парень съел, и дядьковое, потому что мы все как бы дядьки малому, воспитывали его, разуму учили.
— Уйдет от нас Алесь, — по-взрослому вздохнул Юрка. — Каким еще он потом будет?
— Наверно, все же лучше других, — сказал дед. — Слышал, как соха землю скребет. Только не забыл бы. С отцом его и дедом нам, можно сказать, повезло. Аким, прадед его, тоже ничего себе был. Может, и яблочко по яблоне, может, и не забудет вас и меня… И не дай господи, чтоб был как соседский Кроер…
— Когда его заберут? — спросил Юрась.
— Завтра. Завтра его заберут, — сказал дед. — Только молчите, детки. А теперь беги, Юрка, принеси лиру.
Когда Павел и Алесь вернулись к завалинке, дед сидел уже с потемневшей, захватанной руками лирой на коленях. Медленно, словно пробуя, покручивал ручку, слушал шмелиное гудение струн. Курта глядела на него и тяжело дышала.
— Во, — сказал дед Павлюку, который уже сел на траву, — не любят они, черти, ошейника… как человек. Была у меня собака, никогда на сворку не шла. А тут у меня болячка на шее вскочила. Жена-покойница порвала старую сорочку, обмотала мне шею. Так собака увидела, завизжала и давай прыгать, за горло хватать. Думала, у хозяина ошейник. — Вздохнул. — Ну, то ладно, садитесь. Послушайте, пока наши не вернулись. Песня про жеребенка святого Миколы… Только вот что, Алесь: если ты в Загорщине начнешь рассказывать, какие здесь песни поют…
Алесь покраснел.
— Долго вы тут меня обижать будете? То один, то второй. Я не хуже вас, если нужно, молчать умею… Перед кем мне там распинаться?
Дед внимательно смотрел на него, будто все еще колеблясь.
— Гляди, сынок. Песня тайная. Не при всех своих даже можно… Но все равно. Я уже человек старый. Выслушай мою последнюю науку…
Дед неторопливо повел ручкой лиры, потом неожиданно и резко крутанул ее. Высоким стоном отозвались струны, словно зарыдал кто-то в отчаянии.
Мальчики сидели у его ног, Юрась и Яня лежали с двух сторон, грели животами завалинку, но старый Когут никого уже не замечал. Совсем тихо начал звучать старческий и потому слабоватый, но удивительно чистый голос: