Конечно, мысль об "отражении" латиноамериканской архитектуры в романе Гарсиа Маркеса была личностной и частной, но мне она показалась существенной.
У меня своя "домашняя" терминология, которая, наверное, не соответствует многим ученым словам. И вот для меня латиноамериканская проза является продолжением и развитием романтического направления в литературе. А направление это существует тысячи лет. Оно жило в устной мифологии, жило и в литературе письменной, в "Золотом осле" Апулея в частности. Многие свойства латиноамериканской прозы вырабатывались именно этим направлением. Обращение к мифу, например, к поэтическому и фольклорному восприятию мира. Оно было и в чисто реалистических вещах, в таких, как "Дон Кихот". А "космовидение"? Оно и прежде было. Оно было у Гомера. Оно было у Босха. Было у Свифта. Было у Вольтера. Оно было у Гёте в "Фаусте". Конечно, латиноамериканская проза самобытна, и ей свойственны достижения, о которых речь уже шла в выступлениях Кубилюса и Адамовича. Однако мне кажется, что при этом латиноамериканскому роману приписываются еще и открытия, которые были сделаны до него, даже тысячелетия назад. Порой же открытия были сделаны и в вещах, широкому читателю теперь малоизвестных, скажем в романе Ч.Мэтьюрина "Мельмот-скиталец". И там есть многие элементы, какие были развиты латиноамериканскими прозаиками (нет, пожалуй, там лишь "смехового" видения мира из-за особенностей натуры автора).
Можно выявить и другие связи латиноамериканской прозы с общим потоком литературы и искусства. Вот, например, умение говорить прямо, без эвфемизмов о вещах, для кого-то, предположим, "грубых". О ночных горшках и прочем. Эти слова и эпизоды идут не для какой-то литературной нагрузки - они естественны, дают ощущение полноты, сочности жизни. Фернанда в "Ста годах..." начинает употреблять всякие деликатные слова по поводу совершенно определенных явлений жизни. Амаранту это приводит в раздражение, и она говорит о том, что Фернанда, видимо, путает задницу с великим постом. Так вот, латиноамериканская литература (по всей вероятности, уже в традициях своей культуры) задницу с великим постом не путает. Для нашей, русской литературы это отчасти урок, не то чтобы предоставление каких-то возможностей - у каждой культуры свои особенности, и иные слова, какие в тебе не воспитаны, не произнесешь, - но все же это урок яркой передачи полноты жизни.
Однако опять же очевидны здесь и европейские истоки этого явления. Естественная грубость, или грубоватость, была и у Шекспира. Была и у Рабле, была и у Брейгеля, была и у Босха. Кстати, в Испании еще в XVI веке с большим интересом относились к Босху - не случайно самое важное собрание работ художника оказалось в Музее Прадо. И опять же эта "грубоватость" была присуща явлениям других культур. Брейгелевские картины жизни встречаются и в китайской живописи, и в работах монгола Марзана Шарава, творившего уже в начале XX столетия и не знавшего ни Брейгеля, ни Босха. Так что для меня латиноамериканская литература, при всех ее победах и действительных открытиях, существует в потоке общечеловеческой культуры. Вынесение ее в нечто исключительное и вызывает мое несогласие.
Еще об одном. Речь заходила здесь о том, что время у нас якобы итоговое и вершинное. А по-моему, в истории человечества таких итоговых и вершинных времен встречалось немало. В особенности для тех людей, которые в это верили. Порой назывались и даты. Скажем, 1400 год, когда ожидался конец мира. Иногда происходили события более оптимистические, и они тоже казались вершинными и итоговыми. Поэтому и явления литературы, представляющиеся нам вершинными и итоговыми (впрочем, гениальные произведения всегда вершинные и итоговые), могут оказаться явлениями промежуточными, а с другой стороны, вечными, причем на других витках спирали человечества они смогут приобрести и новые качества. Или новые отсветы.
Что же касается влияния латиноамериканской прозы на другие литературы, то и тут вопрос непростой. Влияния бывают разные. Иногда скорые, но и чисто внешние. Иногда то или иное явление "не спеша" входит в культуру другого народа, порой через столетия, как, например, творчество Достоевского. Тут влияние оказывается естественным и глубинным. Оно как бы уже "в крови" новых поколений. Порой же влияние новой человеческой позиции, или даже позы, как, скажем, "байроническое" влияние, способно удержаться лишь на двадцать-тридцать лет.
Роман Гарсиа Маркеса, произведя впечатление, напомнил нам, как можно использовать те или иные литературные приемы, и старые, и связанные с особенностями латиноамериканской культуры. Но вряд ли он "поколебал" литературные привязанности уже сложившихся мастеров. Да и, как правило, сильные увлечения новым талантом испытывают прежде всего молодые литераторы с не сложившимися еще художественными и жизненными принципами.
Когда же говорят о влиянии латиноамериканской прозы на таких писателей, как Амирэджиби или Айтматов, то тут есть натяжка. Эти личности самостоятельны и сами по себе велики (Амирэджиби и написал-то "Дату Туташхиа" раньше, чем прочитал Гарсиа Маркеса). Приемы же, напомненные Гарсиа Маркесом, они использовать, не изменяя себя, могут. Это дело естественное. Вспомним хрестоматийный пример с тем же Мэтьюрином. Известно, что "Мельмот-скиталец", ныне полузабытый, но не достойный забвения, был внимательно прочитан многими писателями Европы и России. Считается, что из "Мельмота" "вышли" "Шагреневая кожа" Бальзака, "Черт в бутылке" Стивенсона. Тут вспоминали "Страшную месть", но "Страшная месть" вышла не только из украинского фольклора, а из страниц "Мельмота". Там есть и свой Плюшкин. Из "Мельмота" возникли первые строки "Евгения Онегина", да и в самом Онегине первых глав есть что-то мельмотовское. В связи с "Мельмотом" можно вспомнить лермонтовского "Демона", "Странника" Александра Фомича Вельтмана. Есть в "Мельмоте" и разговор с великим инквизитором. Достоевский тоже увлекался Мэтьюрином.