— Ну, прощай, Глеб Алексеевич, спасибо, что вызволил, хотя может я и одна бы справилась… Заходи ко мне, коли не побрезгаешь.
Салтыков, тотчас же соскочив с облучка, стоял перед ней, освещенный луной. Дарья Николаевна невольно залюбовалась на его мужественную красоту.
— Не премину явиться к твоим родителям… — сказал он.
— Эко, хватил… К родителям только тебе как будто раненько… На том свете они оба, а косточки их на Драгомиловском кладбище.
— Так, значит, одна живешь?
— Вестимо одна… С кем же жить мне…
— Не премину заехать, коли дашь мне дозволение.
— Захаживай.
Девушка скрылась в воротах, а Салтыков, сев на пошевни, быстро поехал от дома Ивановой.
Встреча эта оставила в сердце Глеба Алексеевича сильное впечатление, особенно в последний момент прощанья с Дарьей Николаевной. Освещенная лунным светом, она стояла перед ним и он невольно залюбовался на ее глубокие синие глаза, казалось, освещавшие правильные черты лица, резкость которых смягчалась ими, здоровый румянец на щеках. И вся ее полная грации фигура, рельефно выделявшаяся в мужском костюме, сразу бросилась ему в глаза и заставила трепетно забиться его сердце.
Всю дорогу он думал о ней, всю ночь мерещилась она ему в тревожных сновидениях. Не надо говорить, что он не замедлил своим посещением одинокой, заинтересовавшей его девушки и это первое же посещение решило его судьбу.
Он влюбился окончательно. То, что в глазах других производило отталкивающее от Дарьи Николаевны действие, ему казалось в ней особенно привлекательным. В резких выходках молодой девушки видел он непосредственность натуры, в грубости и резкости — характер, в отсутствии обыкновенного женского кокетства — правду и чистоту.
XI
ВЕЩИЕ СНЫ
На другой день после встречи с Салтыковым, Дарья Николаевна проснулась утром в каком-то совершенно незнакомом ей настроении духа.
Выпив горячего сбитню с теплым калачем, она сделала свои обыкновенные хозяйственные распоряжения, на этот раз, к удивлению прислуги вообще, а Фимки в особенности, обошедшиеся не только без щедро рассыпаемых пощечин, но даже без брани и крика. Затем Дарья Николаевна молча удалилась из людской в комнаты и уселась за пяльцы. Время до обеда, который подавался ровно в 12 часов, Дарья Николаевна посвящала обыкновенно вышиванию ковров, салфеток, одеял и прочее. Работа шерстью и шелком была ее любимым занятием. Ей помогала неразлучная с нею Фимка, одна из всей дворни имевшая право сидеть при барышне.
Но работа не спорилась. Дарья Николаевна бросила иглу и задумалась. Фимка, с утра уже наблюдавшая за своей барышней исподлобья, не переставала быстро работать иглой.
Вдруг до нее донесся тяжелый вздох. Фимка не поверила своим ушам. Этот вздох она слышала, это вздыхала ее барышня. Игла упала из рук Фимки и она уже во все свои большие черные глаза глядела на Дарью Николаевну. Сколько лет безотлучно уже находилась она при ней, но никогда не слыхала, чтобы барышня вздохнула.
«Что за причта? Что с ней делается?» — мелькнуло в голове наперсницы.
«Ага, ага…» — мысленно ответила она про себя и чуть заметно улыбнулась, постаравшись, чтобы этой улыбки не заметила барышня, углубиться в работу.
— Фимка, а Фимка!.. — позвала Дарья Николаевна.
— Чего изволите?
— Мне что-то недужится…
— Болит что?
— Нет, не болит, а так что-то не по себе, сосет под сердцем…
— С чего бы это?
— Кабы я знала, так и не говорила бы с тобой, с дурой!..
— Это вы верно, барышня, дура я и есть…
— С утра, вот, места найти не могу, а всю ночь сны какие-то нелепые в голову лезли, и все…
— Глеб Алексеевич, чай?.. — не утерпела и прервала ее Фимка.
— Это кто такой?
— Да Салтыков, вчерашний…
— А тебе почем ведомо, кто мне во сне снится, шкура ты барабанная…
— Али не угадала?
— Угадать-то угадала, да почему?
— Что, почему, барышня?
— Угадала-то ты…
— Как же не угадать-то… Видела это я, как он, сердечный, на вас поглядывал. Да и молодец он из себя… Видный такой, красивый, вас была бы на диво парочка…
— Пошла брехать несуразное.
— Отчего и не побрехать, барышня, с брехотни ничего не сделается, а коли суженый, так его конем не объедешь!..
— Суженый. Нашла суженого, — продолжала возражать Дарья Николаевна, но было заметно, что возражала она только для поддержания разговора, но что этот разговор не был ей неприятен.
— Поди, чай, сердечный, и он тоже мается, — продолжала, между тем, Фимка.
— И он, говоришь? Да разве я маюсь, сорока длинноязыкая.
— А разве не маетесь, барышня; вестимо маетесь, только ведь и недолго помаяться, приедет сокол ясный, вечор али завтра, дольше не вытерпит, прикатит.
— Да откуда ты все это знаешь, что ты размазываешь?..
— Да что тут не знать-то, видела я вечор, как вы прощались, ну, сейчас мне в башку и въехало… Кажись, думаю, обоих проняло… Он-то весь на ладони, а об вас-то, Дарья Николаевна, было у меня сумление, а ноне, с утра, как я на вас погляжу, погляжу, вижу, что и здесь, значит, тронуло…
— Ну и дотошная ты у меня, Фимка, сметливая…
— Тоже около вас, Дарья Николаевна, а вам уму-то да разуму не занимать стать, ну и понатерлась.
— А о сне-то ты как догадалась? — задала вопрос Иванова.
— Да кому же девушке, как не парню, сниться-то!
— Снился он мне, проклятый, снился… — созналась Дарья Николаевна, — до трех раз снился и все в разных видах грезился.
— В разных видах?..
— Да, перво на перво, будто бы мы с ним в темном лесу на санях мчимся, вьюга так и поет, полозья скрипят по снегу… Жмусь я к нему крепко, крепко, мне жутко становится; глядь, а по сторонам саней кто-то тоже скачет, глаза, как угольки горят, воют, лошадь храпит, несет во весь дух, поняла я во сне, что попали мы в волчью стаю, холодный пот от страха выступил на лбу, а я ведь тоже не труслива, тебе это ведомо; он меня своим охабнем закрывает, а лошадь все несет; вдруг, трах, санки ударились о дерево, повернулись, мы с ним из них выкатились, и у меня над лицом-то не его лицо, а волчья морда теплая… Тут я и проснулась.
— Страсти какие, матушка-барышня! — воскликнула Фимка.
— Заснула опять, и снова он мне пригрезился. Снилось мне, что идем мы с ним цветистым лугом, утро будто бы летнее, раннее, на мураве-траве и на цветах еще роса не высохла, поляна далеко, далеко расстилается, и идем мы с ним уже давно, и я притомилась. «Сем-ка присядем», — говорю я ему. Выбрали мы местечко, уселись, солнышко так хорошо пригревает, кругом все тепло да радостно, вдруг, вижу я змея большая-пребольшая вокруг него обвивается и в горло ему жало впускает, я как вскрикнула и опять проснулась…
— Ишь ты, что пригрезится… — могла только выговорить совершенно испуганная Фимка.
— А под самое утро, как заснула я, он опять передо мной, как тут, является. Вижу я площадь, народ на ней кишмя кишит, я на нее смотрю из затвора какого-то, окно сеткой прикрыто, Ю покой, в котором я нахожусь, маленький, словно мешок какой каменный, народ глядит на меня, как будто показывает, глянула я наверх, кругом тела обвитый, бледный такой да худой и на меня так грозно, грозно смотрит, что мурашки у меня по спине забегали, все ближе он к окну моему, и страх все больше во мне… С тем я уже совсем проснулась, встала и тебя кликнула… Дарья Николаевна замолчала. Молчала и Фимка.
— К чему бы это сны такие? — задала первая вопрос.
— Да ни к чему, барышня, ни к чему, Дарья Миколаевна. К чему и быть им… Так кровь девичья разыгралась, ну и полезло не весть, что в голову, — отвечала, после некоторого раздумья, Фимка, стараясь придать тону своего голоса возможно спокойный, даже небрежный тон.
— Я и сама думала, что так в голову не весть что втемяшилось, может оттузили меня вчера порядком, так от этого.
— А бока-то не болят, Дарья Миколаевна?
— Бока как ни в чем не бывало, кулачишки у них у всех не стоющие…