Другой, подобный случай у Арбатских ворот был во время междуцарствия, когда польские войска брали приступом Москву. У Арбатских ворот командовал отрядом мальтийский кавалер Но-водворский. Отважный воин и его молодцы с топорами в руках вырубали тын палисада. Работа шла быстро. С русской стороны, от Кремля, защищал Арбатские ворота храбрый окольничий Никита Васильевич Годунов. Раздосадованный враг начал действовать отчаянно. Наконец, сделав пролом в предвратном городке, достиг было самых ворот, но здесь Новодворский, прикрепляя петарду был тяжело ранен из мушкета. Русские видели, как его положили на носилки, как его богатая золотая одежда вся обагрилась кровью, как его шишак, со снопом перьев, спал с головы и открыл его мертвое лицо. Вслед за ним Годунов кинулся со своими молодцами на врагов, и поляки, хотя держались в этом пункте до света, но, не получая подмоги, поскакали наутек. На колокольне церкви Бориса и Глеба ударил колокол, и Годунов пел с духовенством благодарственный молебен.
В 1619 году к Арбатским воротам подступил и гетман Сагай-дачный, но был отбит с уроном. В память этой победы сооружен был придел в церкви Николы Явленного, во имя Покрова Пресвятой Богородицы. Основания этой церкви, как полагает Ив. Снегирев, относится к XVI столетию, когда еще эта часть Москвы была мало заселена и называлась «Полем». В описываемое нами время, церковь эта была окружена каменной оградой с башенками и видом своим походила на монастырь.
Против этой-то церкви и стояла обширная усадьба Глафиры Петровны Салтыковой. Мы назвали ее дом усадьбой, ввиду громадности занимаемого им места. Со стороны Арбатской площади, кстати сказать, отличавшейся в то время, весной и осенью, невылазной грязью, усадьба отделялась массивной деревянной решеткой, с решетчатыми же воротами, и через эту решетку виднелся обширный двор, в глубине которого стоял громадный барский, одноэтажный дом, окрашенный в темносерую краску, и по фасаду имевший четырнадцать окон, с темнозелеными ставнями. Крыша была выкрашена в тёмнокрасный цвет, С левой стороны выпячивалось огромное деревянное парадное крыльцо, тоже окрашенное в серую краску, и, кроме того, по стенам его, как снаружи, так и изнутри, были нарисованы, видимо, рукой доморощенного живописца, зеленые деревья, причем и стволы, и листья были одинакового цвета, не говоря уже о том, что в природе такой растительности, по самой форме листвы, встретить было невозможно. За домом далеко тянулся вековой сад, а на обширном дворе, с обеих сторон барского дома, было множество служб, людская, кухня, соединенная с домом крытой галереей, прачечная, сараи, конюшни, ледники и амбары. Парадные комнаты, обширные и многочисленные, были отделаны и меблированы с возможною роскошью того времени; массивная, золоченная мебель, бронза, ковры, все указывало на громадное богатство их владелицы. Они открывались, однако, только в дни приемов, балов и вечеров, которые были довольно часто, так как Глафира Петровна жила открыто и любила общество.
На этих приемах она появлялась в роскошных и богатых шелковых робронах, с модным того времени чепцом на голове, украшенном перьями. Такой важной, нарядной, с подсурмленными бровями, с притертым белилами и румянами лицом Глафира Петровна являлась перед московским «светом», благоговевшим перед нею. Ее высокая фигура, умеренная полнота, привычка держать голову несколько назад, ее правильные черты лица, указывавшие на былую красоту, и пристальный взгляд несколько выцвевших, но когда-то чудных карих глаз, делали ее положительно величественной старухой — типом родовитой московской аристократки. Она с необычайной грацией подносила к глазам большой золотой лорнет, и даже с каким-то величавым достоинством нюхала табак, из золотой и часто украшенной драгоценными каменьями или эмалью табакерки. Таких табакерок было у нее великое множество, и в знак своего особого расположения она дарила их понравившимся ей дамам или девицам; некоторые из последних, совершенно юные, получали их, как грозное напоминание о том, что их не минует старость. Такова была казовая сторона жизни тетушки Глеба Алексеевича.
Интимная, домашняя жизнь была, однако, совершенно иная. Без гостей, в неприемные дни, тетушка проводила все время в своей отдаленной, жарко натопленной комнате, служившей ей спальней, куда допускались только самые близкие родственники, к числу которых принадлежал и Глеб Алексеевич. Обыкновенно она сидела на кровати, занавесы которой были открыты, одетая очень тепло. Сверх сорочки она носила лисью шубу. У самой двери стоял направо большой сундук, окованный железом; налево множество ящиков, ларчиков, коробочек и скамеечек. При конце узкого прохода сидели на полу рядом слепая, между двумя карлицами, и две богадельницы. Перед ними, ближе к кровати, лежал мужик, который рассказывал сказки, далее — странница и две ее внучки, девушки-невесты, да дура. Странница с внучками лежали на перинах. Несколько старух и девок стояло, кроме того, у стен для услуг, подпирая правой рукой левую, а последней — щеку. Они были до невозможности растрепаны и в страшно засаленных платьях. Воздух в спальне тоже не отличался чистотою.
Такова была обстановка, в которой жила Глафира Петровна Салтыкова «для себя».
Множество «барских барынь», то есть обедневших дворянок, воспитанников и воспитанниц и других приживалок наполняло ее дом, но даже они разделялись на «парадных» и «домашних». Первые допускались при гостях в парадные комнаты, ареной же вторых была только «спальня генеральши». В числе парадных приемышей были мальчик лет двенадцати Костя и девочка восьми лет — Маша. И мальчик, и девочка были, впрочем, в отдаленном родстве с Глафирой Петровной, а потому и играли в доме первенствующую роль. Остальные сироты держались для игр с ними.
Костя был сын троюродного племянника генеральши, а Маша — дочь чуть ли не четвероюродной племянницы. И мальчик, и девочка были сироты и взяты Глафирой Петровной в младенчестве. Дети были неразлучны, и вместе, Костя ранее, а Маша только в год нашего рассказа, учились грамоте и Закону Божию у священника церкви Николы Явленного, благодушного старца, прозвавшего своих ученика и ученицу: «женишек и невестушка». Это прозвище так и осталось за детьми.
Остальные приемыши, ввиду их «подлого» происхождения от дворовых людей и крестьян, грамоте не обучались. Глафира Петровна любила и баловала своих внучат, как она называла Костю и Машу, и рядила их как куколок.
Такова была в общих чертах показная и домашняя жизнь вдовы генерал-аншефа Глафиры Петровны Салтыковой.
Вскоре, после того, как на Сивцевом Вражке пронеслась весть, что у «Дашутки-звереныша» объявился жених, ротмистр гвардии Глеб Алексеевич Салтыков, новость эта дошла до одной из приживалок «генеральши», и та, чуть не задохнувшись от быстрого бега, явилась в дом своей благодетельницы — новость была ею получена у одних из знакомых ее на Сивцевом Вражке — бросилась в спальню, где в описанной нами обстановке находилась Глафира Петровна. Вход ее был так порывист, что генеральша нахмурилась и сурово спросила:
— Что это ты, матушка, в комнату благочинно войти не умеешь.
— Матушка-генеральша, матушка-благодетельница, и не вспомнюсь, как до тебя добралась, яхонтовая.
Она не обратила никакого внимания, что наступила на нескольких женщин, сидевших на полу, разбила какую-то посуду и сдвинула с места один из ларчиков. Визг раздавленных, звон посуды и шум упавшего ларчика был покрыт громким окриком «генеральши».
— Тс, оголделые, тише… что случилось? — обратилась она к вбежавшей.
— Ох, матушка-благодетельница, ох, генеральша пресветлая, ох, изумрудная, дайте дух перевести, не могу вспомнить, в голове все возмутилося.
— Да ты пьяна, што ли? — гневно сверкнула глазами Глафира Петровна.
— И что ты, матушка, не то что вина, маковой росинки во рту не было…
— Да что же случилось, спрашиваю?..
— Племянничек-то ваш, Глеб Алексеевич, король-то светлый… Приживалка остановилась.
— Ну?..
— Красное-то наше солнышко, красавчик-то московский, добрый-то барин наш, сердечный…