Сквайр жил в пятистенном рубленом доме, уже пришедшем в ветхость; у крыльца дремало несколько тощих псов; когда миссис Хокинс или ее дети, входя в дом или выходя во двор, переступали через их распростертые тела, псы поднимали головы и грустно смотрели на хозяев. Двор был завален мусором; на скамейке около двери стоял жестяной тазик для умывания, а рядом - ведро и кувшин из высушенной тыквы; кошка начала было лакать воду из ведра, но, устав от непомерных усилий, решила передохнуть. У изгороди чернели таган и чугунный котел для варки мыла.
Дом сквайра составлял одну пятнадцатую часть Обэдстауна. Остальные четырнадцать домов были разбросаны среди высоких сосен или по окрестным кукурузным полям так, что пришелец, полагайся он только на свои глаза, мог стоять в самом центре поселка и не знать, где он находится.
Хокинса величали "сквайром" по той простой причине, что он числился обэдстаунским почтмейстером; правда, эта должность не давала ему официального права на звание сквайра, но в тех краях все видные граждане непременно обладали каким-нибудь титулом, и Хокинс лишь пользовался обычной данью уважения. Почта приходила раз в месяц и порой доставляла целых три, а то и четыре письма. Но и при таком наплыве корреспонденции почтмейстеру большую часть месяца делать было нечего, и в свободное время он "держал магазин".
Сквайр наслаждался спокойным и безмятежным летним утром; перелетный ветерок разносил повсюду аромат цветов, жужжали пчелы, и воздух был напоен ощущением покоя, исходившего от пригретого солнцем леса; в такие минуты в душу невольно закрадывается легкая, приятная грусть.
Наконец верхом на лошади прибыла почта Соединенных Штатов. Она доставила только одно письмо, адресованное на сей раз самому почтмейстеру. Долговязый юнец, развозивший почту, задержался на часок поболтать, так как торопиться было некуда; вскоре на помощь ему собралось все мужское население Обэдстауна. Все щеголяли в домотканых синих или желтых штанах (других цветов здесь не признавали); штаны держались на помочах, вязанных вручную из крепкой пряжи, а иногда даже только на одной лямке; кое-кто поверх рубахи носил жилет, и очень немногие - куртку. Хотя курток и жилетов было мало, они являли собой довольно живописное зрелище, так как изготовлялись из набивного холста самых причудливых расцветок; эта мода сохранилась и по сей день; ее придерживаются все, чьи вкусы возвышаются над средним уровнем и кто может позволить себе роскошь одеваться шикарно.
Люди подходили один за другим, держа руки в карманах; если для какой-нибудь надобности рука и покидала ненадолго карман, она тут же возвращалась на место; в тех случаях, когда требовалось, скажем, почесать в затылке, красовавшееся на голове подобие соломенной шляпы сдвигалось набок и торчало под самым неожиданным углом до следующего случая, и тогда угол наклона несколько изменялся. Шляп было великое множество, но ни одна не сидела прямо и ни одна не была сдвинута набекрень под одним и тем же углом. Все сказанное нами относится в равной степени к мужчинам, парням и мальчишкам поселка. Эти три категории мы подразумеваем и тогда, когда говорим, что все присутствующие либо жевали вяленый листовой табак, выращенный на собственной земле, либо курили его в маленьких трубках, выдолбленных из кукурузного початка. Кое-кто из мужчин носил бакенбарды, но усов не было ни у кого. У иных под подбородком темнела густая поросль, закрывавшая шею: здесь признавали только такую моду; никто из мужчин вот уже по крайней мере неделю не брал в руки бритву.
Соседи Хокинса остановились около почтальона и несколько минут задумчиво слушали; однако вскоре им надоело стоять, и они взобрались на изгородь и уселись на верхней жерди, мрачные и нахохлившиеся, словно стая стервятников, собравшихся попировать и только ждавших предсмертного хрипа очередной жертвы. Первым заговорил старик Дамрел:
- Что там слышно насчет судьи? Или еще ничего?
- А кто его знает! Одни говорят, вот-вот нагрянет, а другие говорят нет. Расс Моусли сказал дядюшке Хэнксу, вроде бы судья доберется до Обэдса не то завтра, не то послезавтра.
- Надо бы разузнать поточнее. А то у меня в зале суда свинья опоросилась, ума не приложу, куда ее девать. Ежели суд начнет заседать, придется мне ее, стало быть, убрать оттуда. Ну, завтра успеется...
Оратор оттопырил толстые губы так, что они собрались в складки, точно помидор у стебля, и выпустил струю коричневой от табака слюны; шмель, усевшийся на былинке шагах в трех от изгороди, был сражен наповал. Один за другим еще несколько любителей жевательного табака последовали примеру Дамрела, тщательно прицеливаясь и попадая в покойника с безошибочной точностью.
- Ну а что нового в Форксе? - возобновил разговор старик Дамрел.
- А кто его знает... Дрейк Хиггинс на той неделе ездил в Шелби. Возил туда зерно, да мало что продал. Рано, говорит, продавать. Привез обратно, буду, говорит, ждать до осени. Собирается переезжать в Миссури будто. Старик Хиггинс говорит, многие собираются. Здесь, мол, не проживешь, такие времена настали. Сай Хиггинс съездил в Кентукки и женился там. Нашел себе образованную, из богатой семьи. А теперь вернулся в Форкс, да и пошел чудить, - так люди говорят. Взял да и переделал все в отцовском доме на кентуккский лад. Даже из Терпентайна приезжали посмотреть, чего он там натворил. Весь дом обмазал изнутри шкатуркой.
- Что это за шкатурка такая?
- Я-то почем знаю? Это он так называет. Старуха Хиггинс сама мне говорила. Она говорит: "Я, мол, не свинья, не останусь в этой дыре. Эта, говорит, грязь, или еще какая дрянь, прилипает к стене и больше уже не отстает, шкатурка эта самая".
Необычайная новость обсуждалась довольно долго и вызвала некоторое оживление. Но вскоре неподалеку от кузницы собаки затеяли драку, и гости соскользнули с изгороди, как черепахи в воду, и, живо заинтересованные, направились к полю боя. Оставшись один, сквайр прочитал письмо; потом вздохнул и долго сидел погруженный в раздумье. Время от времени он повторял:
- Миссури, Миссури... Да, да, да... Очень уж все неопределенно...
Наконец он проговорил:
- Эх, была не была! Не гнить же здесь заживо! Как поглядишь на дом мой, на двор - по всему видно, что я и сам превращаюсь в такую же скотину, как все здешние. А ведь когда-то у меня дела шли неплохо.
Сквайру Хокинсу было не больше тридцати пяти лет, но у него было такое изможденное лицо, что он казался много старше. Он встал с бревна и вошел в ту часть дома, где помещался магазин. Там он отпустил старушке в грубой шерстяной кофте кварту густой патоки в обмен на енотовую шкурку и плитку воска, спрятал письмо и прошел на кухню. Жена его пекла пирожки с яблоками, чумазый мальчишка лет десяти мечтательно разглядывал флюгер собственной конструкции, а его младшая сестренка - ей еще не было и четырех - макала куски кукурузной лепешки в подливку, застывшую на сковороде; она с трудом удерживалась от искушения заехать лепешкой за черту, проведенную пальцем посередине сковороды: вторая половина принадлежала брату, но сейчас он был слишком занят своими мыслями, чтобы думать о еде. Кухарка негритянка хлопотала у огромного очага. На всем лежала печать убожества и нужды.
- Я принял решение, Нэнси. Мир давно отвернулся от меня; может, и мне надо бы отвернуться от него. Но ничего, я еще подожду. Мы едем в Миссури. Не намерен я оставаться в этом гиблом краю и гнить вместе с ним. Я уже не первый день об этом думаю. Продам все за любую цену, куплю фургон с упряжкой лошадей, посажу тебя с ребятами - и двинемся в путь.
- Где тебе хорошо, там и мне будет хорошо. Думаю, и ребятишкам в Миссури будет не хуже, чем здесь.
Хокинс позвал жену в комнату, чтобы никто не услышал их.
- Нет, - сказал он, - детям там будет лучше. О них-то я позаботился, Нэнси. - Лицо Хокинса просветлело. - Видишь эти бумаги? Так вот: из них видно, что я приобрел здесь, в нашем округе, семьдесят пять тысяч акров земли! Подумай, ведь когда-нибудь эта земля будет стоить огромных денег. Да что там "огромных"! Это еще слишком слабо сказано! Послушай, Нэнси...