Олег КУВАЕВ
КТО-ТО ДОЛЖЕН КУРЛЫКАТЬ
Наверное, телеграммы «до востребования» сюда приходили редко. Поэтому ее положили на подоконник на видное место, чтобы не забыть и сразу вручить. За месяц телеграмма выцвела, и потому гриф СРОЧНАЯ и текст воспринимались с неуместным и мрачным юмором. Г. П. Никитенко сообщал о перерасходе средств в целом по институту и предлагал незамедлительно свернуть экспедицию, как утратившую научную перспективу.
…Оба моих лаборанта, которых в Москве давно ждали девушки и вообще грохот истинной жизни, радостно забрались в вагон ближайшего по времени поезда. Несмотря на юный возраст они понимали, что после утраты научных перспектив нам вряд ли придется в дальнейшем вместе работать. Поэтому прощание вышло не бодро-экспедиционным, как полагалось, а натянутым и даже фальшивым. Поезд, как мне показалось, тоже облегченно дал сигнал отправления и радостно загромыхал на юг, подальше от сумрачных ельников и холодных дождей.
Я остался один на путях среди мокрых шпал и липнущего к сапогам песка. Рюкзак мой, сиротливо завалившись набок, лежал на дощатой платформе, куда дежурный по станции выходил встречать поезда. Дежурный тоже уже ушел. Было тихо. Вечерело. Никаких дел на станции у меня не осталось. Я забрал рюкзак и прямиком удалился в лес, который тут же у насыпи и начинался.
Причина моей задержки выглядела никчемной. Но сейчас уже было все одно к одному, сейчас уж неважно. В здешних лесах имелась одна деревушка, о которой кроме районного начальства да родственников живущих, наверное, мало кто знал. Стояла она на реке, несудоходной и непригодной для сплава леса. Потому и рекой никто не интересовался. Но близ устья ее имелось несколько островов. По слухам, на голом граните островов рос лес невиданной мощи и жизнестойкости. Вот на него я и хотел посмотреть.
Попасть на острова по осеннему времени можно было только из лесной деревушки. Взять у кого-нибудь карбас и сплавать. Еще утром я мечтал осмотреть островной лес с сугубо научными целями. А сейчас, наверно, двигался по инерции или для фиксирования конечной точки научной карьеры, вроде как отметить командировку «прибыл-убыл».
В глазах Г. П. Никитенко, жены и своих собственных я давно уже превратился в унылого научного неудачника. Есть неудачники яростные. Для них мир делится на врагов и друзей. Враги их обходят, зажимают, «ставят им стенку». А они им «заделывают инфаркт» по телефону, «снимают скальп» на конференциях и «бросают через бедро» в коридорной беседе. Друзья им сочувствуют. Унылый же неудачник как бы специально существует для ведомственных кризисов, когда вдруг вспоминают его фамилию. Он безрогий козел отпущения в науке. Существует определенный предел, после которого унылый неудачник как бы переходит черту и становится такой же привычной деталью, как вход в учреждение. В нем прорезаются месткомовские или иные таланты, и он спокойно живет до пенсии, не обделяемый премиями в красные даты и благодарностями в приказах по случаю юбилеев. Я этого предела не достиг, и потому после телеграммы выход был только один — статья КЗОТа 46 «по собственному желанию».
В сорок лет всякие там порывы уже позади. Остаются мужчине работа и быт. Без работы с моей профессией я не останусь: в любой дыре государства меня ждут не дождутся, а быт, как я понял давно, удобнее всего предоставить собственному течению. И бог с ней, с наукой, черт с ней, с романтикой познания тайн природы.
Всего семь лет назад я спокойно копался в шокшинских лесах, восстанавливал рубки кедра военных лет и писал незамысловатые статейки о связи почвенных микроэлементов и продуктивности леса. Слова «хобби» тогда еще не знали, но работа над статейками мне нравилась. Потом случилась Большая Научная Ревизия, косуля на вертеле, «сильный коньяк» — и Г. П. Никитенко пригласил меня в институт. Ни он, ни жена моя, мечтающая стать женой академика, ни сам я, обуреваемый честолюбием, сразу не заметили, что, наверное, свой научный потенциал я исчерпал в тех самых статейках. Семь бесплодных лет это с ясностью показали. И уж, во всяком случае, разъяснили смысл слов «проза жизни».
…Перебирая все это, шел я от станции вначале ягодными и грибными тропинками, потом просто лесом. Дождь здесь казался слабее. Стук прошедшего товарняка уже был далеким, и на душу сходило успокоение. Что бы там ни было, а лес я любил. Отец —плотник привил мне уважение к простодушной мудрости дерева
. Наверное, поэтому при своей профессии лесного инженера я не любил лесозаготовки с их атмосферой разгрома, перемолотого гусеницами и сапогами подростка, с их ненасытным планом, текучкой кадров — и все это складывалось в великую иррациональность производства в лесной промышленности, наверное, большую, чем в другой. У меня сложилась концепция, что лес, являясь частью природы, мстит за свое уничтожение не только пагубными изменениями климата, обмелением рек, но и хаосом в действиях человека. Одной лишь неряшливостью отдельных лиц нельзя объяснить преступные рубки в охранных зонах, целые лесные области, уложенные на дно сплавных рек, и так далее. В таких фактах чудится чья-то злая и сильная воля, с размахом организованный беспорядок.
Дождь вдруг стал острее, впереди мелькнул просвет зеленого закатного неба, и я вышел в обширный прошлогодний горельник. Лес в здешних краях еще не рубили. Он жил как положено, со свистом рябчиков вдоль малых речек, глухариными выводками, мхами, ягельниками. Но последние годы все шли и шли пожары. Начинались они в небольшом отдалении от железной дороги. Наверное, стосковавшийся по первозданной природе горожанин приезжал, и…
Здесь пожар шел верховой. Деревья-скелеты стояли неестественно прямо. Среди тишины и этой кошмарной четкости мертвого леса дождь казался ядовитым, точно, падал из радиоактивного облака. И тотчас в левой половине головы у меня запульсировала жилка, пошел нехороший звон в теле — приступ беспричинного ужаса, особенно страшный, когда я один. И вдобавок сразу же в поясницу раз-другой стрельнул радикулит. Я наскоро натянул брезент, служивший вместо палатки, разостлал собачий спальный мешок. Радикулит — наша профессиональная болезнь, с ним я умел обращаться. В поясницу точно садили из автомата, и все пульсировала, билась какая-то жилка. И этот звон, звон, точно я стал металлическим и по мне била боль.
Я много бывал один последние годы и потому завел много самодельных теорий. Вот одна. Не помню уж где я прочел переводную статью о биопотенциалах деревьев. Если установить достаточно точный датчик, то можно определить, как деревья «узнают» человека. Допустим, прошел мимо кто-то и просто так тяпнул дерево топором. В следующий раз оно отметит проход именно этого человека вспышкой боли и ненависти. Звон и боль у меня появились недавно. Точно я все чаще стал попадать в окружение изуродованных мною деревьев, и их слабый биопотенциал, объединившись, давил на мозг, рождая и звон, и беспричинное чувство страха. За что же мне мстили деревья?
Чтобы отвлечься, я стал думать об этих неизвестных мне поджигателях. Но получилось еще хуже. То ли радикулит разыгрывался от злобы, то ли злоба усугублялась радикулитом. Я лежал, вцепившись в мешок, и разговаривал сам с собой. Аккуратисты! Пепел в своей проклятой машине на сиденье не стряхнут, газ в своей идиотской квартире выключить не забудут. Наверное, «Литературную газету» выписывают, над оскудением природы вздыхают, умиляются прелести травки и русских пейзажей, демонстрируя слайды на домашнем экране. Все это замыкается на пугающий в своей простоте вопрос: почему мы столь легки на сочувствие, податливы на «ахи» и столь тяжелы на малое дело? Отчего большинству легче выступить на пяти собраниях с проповедью любви к природе, чем посадить или просто сберечь одно дерево? Затраты энергии ведь в том и другом случае несравнимы. Почему виноват всегда некто абстрактный и «бяка» живет всегда в другом месте? И кто, в конце концов, я-то сам, как не тот же лесной инженер, который не любит смотреть, как щепки летят?