Экономка Сержа повела меня в библиотеку, и не успел я сесть, как он появился в дверях своей спальни; я сразу заметил, что в руках у него деньги. Я разглядел зеленую бумажку, синюю и кучу монет в приоткрытом кулаке другой руки. Я смотрел себе под ноги и ждал, пока его тень упадет на меня, а потом поднял голову; увидев мое лицо, он сказал:
— О боже, ничего ведь страшного не случилось.
Я не возражал.
— Идите сюда, — сказал он. Я протянул руки ладонями кверху, и он вложил в мою правую руку обе бумажки, а на них насыпал кучу мелочи, сказав:
— Тридцать пять, больше я, действительно, не в силах…
— Большое спасибо, — сказал я.
Посмотрев на него, я попытался улыбнуться, но что-то похожее на икоту перехватило мне горло. Вероятно, все это было мучительно для него. Я же, глядя на тщательно вычищенную сутану Сержа, на его холеные руки, на его чисто выбритые щеки, ясно ощутил, в какой жалкой конуре мы живем, ощутил нашу бедность, которую мы вот уже десять лет вдыхаем в себя, словно белую пыль, без вкуса и запаха — невидимую, неразличимую и тем не менее реально существующую пыль — пыль бедности, засевшую в моих легких, в моем сердце и в моем мозгу, управляющую моими кровеносными сосудами, пыль бедности, которая душила меня в этот момент. Я закашлялся и с трудом перевел дыхание.
— Ну, значит, — выдавил я, — до свидания, еще раз благодарю вас.
— Передайте привет жене.
— Спасибо, — сказал я.
Мы подали друг другу руки, и я пошел к двери. Обернувшись, я заметил, что он сделал жест, чтобы благословить меня, и пока я не закрыл за собой дверь, он стоял, багрово-красный, беспомощно опустив руки. На улице было прохладно, и я поднял воротник пальто. Я медленно шел в город, слыша, как издалека доносится церковное пение, протяжное гудение труб и голоса поющих женщин, которые внезапно заглушил мощный мужской хор. Порывы ветра доносили до меня эту музыкальную разноголосицу и вихри пыли, поднятой ветром из развалин. Каждый раз, когда пыль обсыпала мне лицо, до моего слуха доносилось торжественное пение, но внезапно пение прекратилось, и, пройдя еще шагов двадцать, я очутился на улице, куда как раз в этот момент повернула также и процессия. На тротуарах стояло не так уж много народу, я остановился, решив подождать.
Впереди в полном одиночестве шествовал епископ в красном облачении — символе мученичества, — а за ним несли святые дары и пел хор ферейна певчих. У разгоряченных певчих был беспомощный, пожалуй, даже глупый вид, казалось, они все еще прислушиваются к кроткому мычанию, которое только что сами прекратили. Епископ был очень высокого роста, стройный, и его густые белые волосы выбивались из-под тесной красной шапочки. Он держался прямо, молитвенно сложив руки, но мне было видно, что он молился, хотя руки у него были сложены, смотрел он прямо перед собой. Золотой крест на его груди тихонько раскачивался в такт шагам. У епископа была королевская поступь, он выбрасывал ноги далеко вперед, при каждом шаге сафьяновые башмачки, в которые он был обут, подымались немного кверху, и все его движения походили на несколько облегченный вариант гусиного шага. Епископ был раньше офицером. Его аскетическое лицо — фотогенично. Оно вполне подходит для того, чтобы украсить обложку какого-нибудь религиозного иллюстрированного журнала.
На некотором расстоянии от епископа шли каноники. Из них только двоим посчастливилось: они тоже обладали аскетической внешностью, — остальные священники были толстые, с чересчур бледными или слишком красными лицами, выражавшими неизвестно по какой причине возмущение.
Четверо мужчин в смокингах несли причудливый, богато расшитый балдахин, а под балдахином шел викарий с дароносицей. Облатка была большая, но, несмотря на это, я плохо ее видел. Я встал на колени, перекрестился, и на мгновение мне показалось, что я лицемерю, но потом я подумал, что бог ни в чем не виноват и что встать перед ним на колени еще не значит быть лицемером. Почти что все люди на тротуаре преклонили колени, только один, очень молодой человек в зеленой вельветовой куртке и в берете, остался стоять, не снимая шапки и не вынимая рук из карманов. Я был рад, что он по крайней мере хоть не курил. Какой-то седой человек подошел к нему сзади и что-то шепнул, — молодой человек, пожав плечами, снял берет и опустил его перед собой к животу, но так и не встал на колени.
Я опять загрустил, глядя вслед группе со святыми дарами, которая свернула на широкую улицу: на той улице все повторялось снова — коленопреклонение, вставание, хлопанье по брюкам, чтобы очиститься от пыли, — издали это походило на волнообразное движение, которое распространяется все дальше. Позади группы со святыми дарами шло человек двадцать в смокингах. Костюмы у них были чистые и хорошо сидели. Только у двоих они сидели хуже, и я сразу понял, что это рабочие. Наверное, они чувствовали себя ужасно среди людей, на которых костюмы сидели хорошо, потому что это были их собственные костюмы. Рабочим же, очевидно, дали смокинги напрокат. Известно, что епископ обладает ярко выраженным социальным чутьем, и совершенно ясно, что именно он настоял на том, чтобы среди людей, несших балдахин, были и рабочие.
Мимо нас прошла группа монахов. Они производили хорошее впечатление. Их черные пелерины поверх желтовато-белых одежд, аккуратно выбритые тонзуры на склоненных головах — все это выглядело очень красиво. И монахам не надо было молитвенно складывать руки, они могли просто спрятать их в широких рукавах. Монахи прошли дальше, глубокомысленно склонив головы; они двигались бесшумно — не слишком быстро и не слишком медленно, в размеренном темпе, приличествующем их отрешенности от всего мирского. Широкие воротники, длинные одежды и красивое сочетание черного с белым придавало их облику что-то юношеское и вместе с тем одухотворенное; вид монахов, возможно, пробудил бы во мне желание стать членом их ордена, если бы я не был знаком с некоторыми из них лично и не знал бы, что в одежде священников они выглядели бы не лучше тех же священников.
Слушателей духовной академии было человек сто, у многих из них весьма глубокомысленный вид. На некоторых лицах лежала даже печать несколько болезненной одухотворенности. Большинство было в смокингах, но некоторые надели простые темно-серые костюмы.
Потом прошли священники городских церквей в сопровождении людей, которые несли большие нарядные светильники; и я увидел, как трудно сохранить достойный вид в неуклюжем облачении священника. Большинству священников не повезло: они не походили на аскетов, среди них были очень толстые и цветущие. А люди, стоявшие на тротуарах, выглядели по большей части плохо, казались измученными и, видимо, были неприятно удивлены.
Все студенты-корпоранты были в очень пестрых шапочках и в таких же пестрых шарфах, а те, кто шли посередине, несли соответственно очень пестрый флаг, тяжелый шелк которого свисал книзу. Их было семь или восемь рядов по три человека в ряд. Подобной пестроты я никогда в жизни не видел. Лица у студентов были очень серьезные; все они смотрели прямо перед собой, не моргая, словно видели вдали какую-то очень заманчивую цель, и никто из них, казалось, не замечал, как все это смешно. С одного из студентов — в сине-красно-зеленой шапочке — пот лил в три ручья, хотя было не так уж жарко. Но студент не пошевелил рукой, чтобы обтереть пот, он был совсем не смешной, а очень несчастный. Я подумал, что над ним, вероятно, состоится нечто вроде суда чести и что за недозволенное потение во время процессии его изгонят из корпорации и, быть может, его карьера на этом кончится. И он действительно производил впечатление человека, который потерял веру в хорошее будущее, а у остальных — не потевших — студентов вид был такой, словно они действительно помешают его будущему.
Мимо нас прошла большая группа школьников; они пели чересчур быстро, немного отрывисто, и казалось, что они упражняются в разноголосом пении, потому, что каждый раз в конце колонны ровно на три секунды позже очень громко и отчетливо звучала строфа, которую голова колонны пела раньше. Несколько молодых учителей в новых с иголочки смокингах и два юных клирика в кружевных пелеринах бегали взад и вперед и пытались придать пению стройность; движениями рук они отбивали такт, стараясь, чтобы задние ряды не фальшивили. Но все это было совершенно бесполезно.