— Нет, — сказала я, — расскажите еще о нем.
Она снова посмотрела куда-то мимо меня и положила руку на голову слабоумного.
— Ему трудно двигать головой и вообще передвигаться наперерез потоку воздуха; и также страшно ему, наверное, когда он слышит эти звуки. Может быть, в ушах у него всегда раздается мягкий гул органа — коричневая мелодия, доступная только его слуху; может быть, он слышит рев бури, от которой шелестит листва невидимых деревьев. Звон струн, толстых, словно руки, зовет его куда-то — и вдруг их гудение прерывается…
Старик слушал ее, как зачарованный, обнимая слабоумного и не обращая внимания на то, что повидло и растаявший сахар сползали на рукава его пиджака. Я выпила еще глоток кофе, откусила кусочек от второго пончика и тихо спросила девушку:
— Откуда вы все это знаете?
Она посмотрела на меня, улыбнулась и сказала:
— Ах, я ничего не знаю, но ведь что-то он должен чувствовать, чего мы не ведаем; я только пытаюсь представить это. Иногда он неожиданно вскрикивает, совсем неожиданно, прибегает ко мне и обливает слезами мой фартук — это бывает совершенно неожиданно, когда он сидит у двери; и мне кажется, что он вдруг увидел людей такими, какими мы их видим, и автомобили, и трамваи тоже, и оттого, что он услышал весь этот шум вокруг. Тогда он долго плачет.
Дети, сидевшие в углу, встали, отодвинули тарелки, и когда они проходили мимо нас, бойкая маленькая девочка в зеленой шапочке крикнула:
— Запишите, пожалуйста, мама велела!
— Хорошо, — сказал старик, улыбаясь им вслед.
— Ваша жена, — тихо спросила я, — его мать умерла?
— Да, — сказал инвалид, — она умерла. Ее разорвала бомба прямо на улице и отбросила малыша, которого она держала на руках. Он упал, и его нашли на куче соломы… Он кричал.
— У него это с рождения? — спросила я, запинаясь.
— Да, с рождения, — сказала девушка. — Он всегда был такой; все проходит, проходит мимо него, только наши голоса и орган в церкви достигают его слуха, и резкий скрежет трамвая, и пение монахов, когда они хором молятся. Но вы кушайте. Ах, вам все-таки противно.
Я взяла последний пончик, покачала головой и спросила:
— Вы сказали, он слышит пение монахов?
— Да, — сказала она, кротко глядя мне прямо в лицо, — их он слышит. Когда я хожу к монахам на Бильдонерплатц — знаете? — и когда они поют хором, его лицо меняется, становится худым и почти строгим; и каждый раз я пугаюсь, а он прислушивается. Я знаю, что он их слышит; он прислушивается и становится совсем другим, он улавливает мелодию молитв и плачет, когда монахи перестают петь. Вы удивлены? — сказала она, улыбаясь. — Кушайте.
Я опять взяла в руку пончик, откусила кусочек и почувствовала, что теплое повидло тает у меня во рту.
— Вы должны часто ходить с ним на Бильдонерплатц, — сказала я.
— О да, — сказала она, — я часто хожу туда, несмотря на то, что это меня пугает. Хотите еще кофе?
— Нет, спасибо, — сказала я. — Мне надо идти. — Я нерешительно посмотрела на девушку и на слабоумного и тихо сказала: — Мне бы хотелось когда-нибудь увидеть его там.
— В церкви? — спросила она. — У монахов?
— Да, — сказала я.
— Тогда пойдемте… жаль, что вы уходите. Но вы еще придете? Правда?
— Приду, — сказала я, — мне ведь надо заплатить.
— Не в этом дело. Приходите еще, пожалуйста. — Услышав ее слова, старик кивнул головой. Я допила кофе, встала и стряхнула с пальто крошки.
— Я приду еще, — сказала я, — у вас так хорошо.
— Сегодня? — спросила девушка.
— Нет, не сегодня, — сказала я, — но скоро. Может быть, завтра утром; и буду часто приходить теперь, и к монахам мы пойдем вместе.
— Хорошо, — сказала девушка.
Она протянула мне руку, и на секунду я крепко сжала эту очень легкую белую руку; посмотрев на ее цветущее лицо, я улыбнулась и кивнула старику.
— Бернгард, — тихо сказала я слабоумному, который крошил пальцами пончик, но он не слышал меня и, кажется, даже не видел; он почти что совсем опустил веки, свои красноватые, воспаленные веки.
Я повернулась и пошла к темному туннелю, который вел на Вокзальную улицу.
IX
Когда я спустился вниз, со столов убирали груды тарелок; пахло холодным гуляшом, салатом и пудингом на сахарине. Я сел в углу и начал наблюдать, как двое парней играли на автоматах. Меня волновали пронзительные звонки, когда никелевые шарики касались контактов, бешеное вращение дисков и стук при их остановке. Кельнер смахивал со столиков салфеткой, а худая хозяйка прикрепляла над стойкой большой желтый картонный плакат с надписью: «Сегодня вечером танцы. Вход бесплатный».
За одним столиком со мной сидел старик в грубошерстном пальто и в охотничьей шляпе; в пепельнице дымилась его трубка. Старик ковырял вилкой в красноватом гуляше; свою зеленую шляпу он так и не снял.
— Что вам угодно? — спросил кельнер.
Я взглянул на него, и его лицо показалось мне знакомым.
— А что у вас есть?
— Гуляш, — сказал он, — свиные отбивные, картофель, салат. Еще третье. А если хотите, можно подать и суп.
— Дайте мне гуляш, — попросил я, — но сначала суп и рюмку водки.
— Будет сделано, — ответил кельнер.
Еда оказалась сытной и горячей, и я понял, что голоден; попросив хлеба, я стал макать его в сильно наперченный соус.
Потом мне принесли еще рюмку водки. Парни по-прежнему играли. У одного из них волосы на макушке стояли дыбом.
Я заплатил и подождал несколько минут, но автоматы не освободились. Я еще раз внимательно посмотрел кельнеру в лицо; это бледное лицо и белесые волосы я где-то уже видел.
Подойдя к стойке, я попросил сигарет; хозяйка посмотрела на меня и сказала:
— Вы останетесь на всю ночь?
— Да, — ответил я.
— Не заплатите ли вы вперед? Это будет вернее, — она ухмыльнулась. — От нас до вокзала рукой подать. А вещей у вас нет.
— Конечно, — согласился я, вынимая деньги из кармана.
— Восемь марок, пожалуйста, — сказала она и послюнила карандаш, чтобы выписать мне квитанцию. — Вы ждете кого-нибудь? — спросила она, подавая бумажку.
— Да, жену.
— Хорошо, — сказала она и протянула сигареты; я положил марку и поднялся наверх.
Долго лежал я на кровати, курил и размышлял, сам не зная о чем, пока мне не пришло в голову, что я стараюсь вспомнить лицо кельнера. Я никогда не забываю лиц — все они следуют за мной, и, увидев снова, я их узнаю. Они болтаются где-то в моем мозгу, подсознательно я помню о них, в особенности о тех, которых видел только один раз и то мельком; они проплывают, как серые, неясно различимые рыбы среди водорослей в мутном омуте. Иногда их головы проталкиваются почти к самой поверхности, но по-настоящему они выплывают, только если я действительно увижу их снова. Я беспокойно шарил среди рыбешек, которыми кишел этот пруд, а потом вскинул удочку — и вот он кельнер: солдат, однажды всего минутку лежавший со мной рядом на санитарном пункте; из повязки на его голове тогда выползали вши, они копошились в запекшейся и свежей крови, они спокойно ползали по его затылку и залезали в белесые жидкие волосы, нахальные насекомые ползали по лицу этого потерявшего сознание человека, забирались на его уши, снова сваливались на плечи и исчезали за грязным воротником рубашки; худое страдальческое лицо человека, который равнодушно подавал мне теперь гуляш, я видел за три тысячи километров отсюда.
Я обрадовался, вспомнив, где видел кельнера, перевернулся на бок, вытащил из кармана деньги и пересчитал их на подушке — у меня осталось шестнадцать марок восемьдесят пфеннигов.
Потом я опять спустился в бар, но оба молодых парня все еще стояли у автоматов. У одного из них карман пиджака был, видимо, весь набит мелочью — он тяжело свисал книзу; и парень правой рукой рылся в деньгах. Кроме них, здесь все еще сидел человек в охотничьей шляпе; он пил пиво и читал газету. Я выпил рюмку водки и посмотрел в лицо хозяйки, совершенно гладкое, без пор; хозяйка, сидя на табуретке, перелистывала иллюстрированный журнал.