И вообще этот Прикоки, хоть и доводится ему кумом, никогда ни в чем не помог, еще посылает туда, куда другие отказываются идти… Только круглый дурак мог согласиться зимовать один-одинешенек в этой пустыне, мерзнуть и голодать из-за какого-то полтрудодня. Черт знает, дадут ли за него что и когда дадут!
Казалось, что прошли уже две ночи подряд с тех пор, как проснулся, а на улице все не светало. За это время Якоб успел перессориться со всем селом. Вернул все долги, потребовал себе то, что одалживал, и кончилось тем, что подал в правление заявление — дескать, уходит со своего поста. К Прикоки даже не зашел. Вызовет его сам председатель и сообщит, в чем дело.
Покончив с этим, он стал заниматься хозяйством, так как ухаживать за ним было некому, а он замерз и проголодался.
К обеду то ли ветер подул с другой стороны, то ли печка нагрелась, но снова хворост затрещал. В землянке тепло, вьюга утихла, греясь у порога, и на печке закипел горшок с фасолью.
В конце концов обиды стали забываться, и одинокого сторожа опять стала манить растопленная печка, чтобы заставить его размечтаться. Это детское раздолье взрослому человеку как будто и ни к чему, однако делать больше нечего, и он сдается. Снова напихивает в печку хворост, садится на низенькую скамеечку, и, когда пламя начинает быстро пробиваться сквозь надломленные ветки и трещит печка вовсю, на давно не бритом его лице появляется виноватая улыбка.
— Ну таков уж человек! Иногда рассердится, потом отойдет. На то мы и люди…
И снова бежит ему навстречу щенок, смешно размахивая маленьким хвостиком, и обнимает колени мальчик, которому не с кем было спать, и глядит на него черными очами вдовица, тревожа воспоминания молодости, и опять Прикоки. встретив, пожимает ему руку — единственному человеку в бригаде, с которым здоровается за руку.
И плачет, и стонет, и воет метель, гоняя по долинам бесконечную отару снежных овечек, и снова появилась мышь за балкой и втихомолку что-то грызет, но бадя Якуб уже ничего не слышит. Его мысли, пробежав три долины и три холма, снова бродят по большой, красивой деревне…
Клен — он знает свое дело…
— Ну как твои овечки, дед Чобан?
Седой, с нависшими бровями, старик молча проходит мимо — может, не слышит, может, притворяется, что не слышит.
Когда-то его звали Андрей Чобан, а то и просто Андриеш. Однако прошло время, это имя совсем износилось, и с тех пор, как ему перевалило за семьдесят, все зовут его дед Чобан. Даже за глаза его Чобаном называют, и он не сердится, потому что чабаном был всю свою жизнь. С малых лет рос на овчарне, на овчарне вырастил и детей своих.
Всю жизнь он пас овец. Пас чужих, потом — недолго — своих, потом опять чужих. Пересыхали одни родники, и пробивались другие, выгорал один зеленый холм, и зацветал другой, а дед Чобан все ходил с флуером[24], забытым за поясом, и овцы тянулись следом за ним.
Затем он постарел, и люди увели его из овчарни. Показали домик на краю села и сказали, что это его домик. Он поселился и живет в нем. Не жалуется на одиночество, но только воздуха ему что-то все мало. Иногда забывает закрыть дверь на ночь, и тогда ему снятся овчарня и рыжая собака, пристреленная во время войны. Застрелил ее немец, застрелил потому, что пес кинулся с лаем за проезжавшей колонной. Жаль, хороший был пес…
— Все это так, а как же овцы? Есть еще хоть одна у тебя?
Дед притворяется, что не слышит, потому что даже не знает, как ответить. Нет у него во дворе ни одной овечки, и все же есть… Семь овечек в его большом, пушистом тулупе. Набросит на плечи, вдохнет всей грудью острый, едкий запах — и согреваются плечи. Положит овечку на колени согреваются и колени…
Он помнит их, всех семерых помнит. Родились они давным-давно, теплой весной. Отдал он им тогда все луга, чтоб порезвились вволю. Кормил их, когда были голодные, уводил под навес, когда небо хмурилось.
А еще есть у него в куртке серый барашек. Когда надевает куртку, дед Чобан всегда улыбается: большой озорник был тот барашек…
— Так, стало быть, ты все еще при овцах, дед Чобан?
Нету, откуда им быть… Вот были у него колхозные овцы, но сказали, что он слишком стар, и уже года два-три он не пасет их. И все-таки просыпается несколько раз за ночь — посмотреть, как они там, его овцы. Овечки спят спокойно, спит и барашек… Засыпает и дед Чобан, но через некоторое время опять просыпается…
Все лето дед Чобан спит во дворе. Когда найдет свежую рубашонку от кукурузного початка или горстку сена, непременно прихватит ее — то-то полакомятся зимой его овечки! Весь его двор покрыт ковриком сочной травы, и дед бережет ее — тяжко остаться чабану без пастбища.
Зазывал он к себе всех сельских щенят, сажал их на колени и прикармливал — из любого щенка можно вырастить доброго товарища на овчарне.
Дед Чобан не курит, но всегда носит с собой коробок спичек, спрятанный где-то глубоко в кармане, чтобы дождь не намочил.
Поздней осенью, когда его овечкам уже негде пастись, дед Чобан приносил охапку сена и расстилал по комнате. Потом коротко подстригал седые усы и выпивал кувшин вина — это означало, что он завершил еще один год и вступил в новый.
— Так водятся еще овечки у тебя, дед Чобан?
Оставьте вы деда в покое. Сколько их там есть — все его, а если нет, ну так, стало быть, и нет…
Как-то зимним днем, возвращаясь от своих племянников, дед Чобан вдруг заметил клен у чужого забора. Сразу остановился и отломил кончик ветки, снял с него мокрое платьице, потом голенького положил на язык. С минуту постоял с закрытыми глазами, выплюнул и сказал:
— Осталась еще неделя…
Лицо его посветлело — слышь, всего неделя осталась… Он мог поспорить с кем угодно, что осталось именно семь дней, хоть и не смог бы сразу сказать, что именно произойдет через семь дней… Девяносто два года загородили мыслям дорогу, но дед Чобан не боялся, хоть и было их девяносто два… Начал их перебирать, раскидывая в стороны, затем улыбнулся — осталась еще неделя до окота овец.
— Водятся еще у тебя овцы, дед Чобан?
Зачем торопите вы деда, не видите разве, как быстро песет он свои девяносто два года? Первый ягненок… Великое чудо этот ягненок, который появляется раньше остальных, становится на непослушные ножки и оглядывает загон, отыскивая мать. Хороший чабан угадывает по первому ягненку, каким будет год.
Есть годы, когда первым рождается барашек, а другой раз овечка. Первенцы порой бывают серые, другой раз черные. Это тоже примета.
Семь овечек лежат на топчане, но все они яловые. Он ли не кормил их, он ли не поил, он ли не берег их, а остались яловыми. Что поделаешь?.. Но он был чабаном, шла весна, и ему нужно было знать, каким будет нынешний год. А оставалось всего семь дней… То и дело просыпался он среди ночи — трудная эта неделя для овечек. Выкапывал корешок травы, чтобы посмотреть, наливается ли он соком — скоро пастьба, и трава должна быть сочная.
Каким будет он, этот год?
Шесть последних дней дед не находил себе места. Иногда ему казалось, что нынешняя весна начнется черными барашками, а может, серыми, но непременно барашками… Хорошая примета, да все-таки не очень.
А на седьмой день он встал на заре, накинул на плечи семь серых овечек, взял тутовую палку и отправился в дорогу.
Далеко до фермы — около леса она. Тяжело ступал по чуть оттаявшим бороздам, но все шел и шел, потому что все его девяносто два года хотели узнать, какой будет девяносто третий, если суждено ему быть…
К полудню пришел на овчарню. Его встретил загон, сколоченный его руками, большая, сильная собака ластилась к его ногам — собака, оставленная им когда-то щенком на овчарне. Он принес чабанам табак и спички — чабану всегда это пригодится.
Потом прислонился к загону. Ему очень хотелось пройтись между овцами, расспросить, как они тут зимовали, чувствовать их коленями. Но нельзя. В загон может войти только хозяин.
24
Флуер — пастушья свирель.