Хотела сказать еще что-то, но внезапно смолкла — на мосту появился мош Андрей в старом, искусно залатанном кожухе. Молча встал, оперся на свою длинную палку и меряет старческими выцветшими глазами уходящую вверх дорогу. С полгода назад получил оп известие, что единственный его сын погиб на войне, и с той поры старик никому не скажет «доброе утро» и не ответит, если с ним поздороваются. Только каждый день приходит сюда и стоит в стороне, ждет: может, почтарь выкрикнет когда-нибудь и его имя. Всякое ведь может случиться.
Под вечер, когда паренек с большой брезентовой сумкой появляется наконец на пустынной дороге, возле моста его поджидает добрая половина села. Почтарю освобождают место посредине, у кого пальцы не застыли, свертывают ему цигарку, кто повыше ростом, становится у него за спиной, заслоняя от ветра, а тетка Артина кладет себе на колени брезентовую сумку, от которой, кажется, пахнет окопами, йодом, пороховым дымом.
— Кэруцашу Анастасия!
Девочка, что пришла первая, быстро пробирается сквозь толпу, — один бог знает, как это ей удается, — и растопыривает ручонки, так как уже не в состоянии что-либо держать в них.
— Засуньте мне его сюда, под платок.
Едва успевают запрятать письмо, как девочка исчезает, но почтальон зовет ее снова:
— Погоди, есть еще.
Девочке прячут и этот треугольник, но она не трогается с места.
— Чего стоишь?
— Вы посмотрите, должно быть еще одно. Должно быть.
Внезапно среди треугольников, сложенных из тетрадных листиков, показался пепельного цвета, сложенный вдвое листок — один из тех, после которых никогда уже солдат не напишет, никогда не ступит на порог родного дома.
Становится тихо, и только внизу, под настилом моста, одиноко и отрешенно журчит ручеек. Тетка Артина чуть слышно шепчет:
— Господи… кому это?
Почтальон низко опускает голову, что-то очень уж долго разбирает адрес:
— Зынел Кожокару.
Замирает ручеек. Потом тихий голос деда Андрея:
— Ихних нет.
Тетка Артина рукавом вытирает глаза.
— Бедный баде Зынел! Не сынок у него был, а дубок, что за сын…
Через час весть облетела все село. И жалели его старики — хорошим был парнем, и жалели его парни — хорошим был товарищем, и жалели его девушки был оп еще и красив.
И все ждали, ждали с трепетом, когда распахнется настежь дверь хаты на берегу пруда, где живет Зынел, и заголосят, и разнесется по селу невозможное материнское горе.
Но смеркалось, темнело, а в селе было тихо. Только стрехи роняли свои холодные, скупые слезы, и ветер скулил на краю села, боясь выйти в поле, навстречу ночи, и небо низко склонялось над селом, тихо лаская сырые соломенные крыши.
Накануне, в пятницу, бадя Зынел бегал к соседям узнать, много ли еще осталось до Берлина, но на газетной карте Германия была без столицы. Стали искать ее по соседним странам и так искали до самых сумерек. И только когда стемнело, бадя Зынел вспомнил, что скотина у него не поена, — бедные животные, владей они речью, много горьких истин узнали бы мы о себе.
Пошел прямиком, через сад. Снял из-под застрехи большие ведра и едва успел выйти на дорогу, как очутился лицом к лицу с почтальоном.
— Вам телеграмма, бадя Зынел.
Сначала казалось, что он не совсем понял, о чем речь. Оглянулся вокруг, выбирая сухое местечко, чтобы поставить ведра, но в марте сухо бывает только на печке, — повесил их на торчащий из плетня сучок и вытер руки.
— Телеграмма, говоришь?
— Телеграмма.
— А может, это Захарии?
Предупреди человека вовремя о надвигающейся беде, и ты убережешь его от лишних страданий. Бадя Зынел обладал тем преимуществом, что его родной брат имел одинаковые с ним инициалы. И когда беда стучалась в двери бади Зынела или его вызывали в суд или на военные сборы, он прежде всего выяснял, не касается ли это его брата. Какое-то мгновение уходило на проверку, но ему больше и не требовалось, чтобы собраться с духом.
— Нет, это вам.
Бадя Зынел спрятал телеграмму в шапку, снял с плетня ведра и с пустыми вернулся во двор. У порога остановился, его начало лихорадить — этого ему только и не хватало, телеграммы!! Чтобы немного прийти в себя, взял с завалинки деревянный скребок и принялся счищать грязь с сапог.
Уж скоро год, как они отнесли вещи Тоадера в каса маре, скоро год, как серая кобыла опять стала лягаться, скоро год, как они втроем поехали на станцию, а домой вернулись вдвоем.
И не то чтобы он не сумел проводить сына по-человечески. Заняли денег, сколько смогли, дали ему на дорогу и насильно сунули в котомку единственную в доме бритву. И он сам повез сына на станцию. Но на станции уже не был ему отцом.
Бадя Зынел имел обыкновение, провожая куда-нибудь сына, обязательно загрузить его советами. И не какими-нибудь, а мудрыми, хотя теперь, когда кругом все горит, откуда та мудрость возьмется?! Целые сутки — столько, сколько собирали они Тоадера в дорогу, — он шагал по двору, надвинув на глаза шляпу, и подбирал слово за словом те несколько советов, без которых, как он думал, Тоадер не мог тронуться в путь. На второй день, выйдя смазать телегу, он решил, что советы готовы. Даже зашел в хату. Но Тоадер еще спал, и он не решился его разбудить.
Потом пришли несколько парней, два-три родича, живущих поблизости. Жена, готовя котомку, стала так причитать, что душа застывала, и бедному Тоадеру было не до советов. До станции сын шел за телегой рядом с девушкой, с которой дружил, и бадя Зынел оставил их в покое. Время еще терпело…
Но не успели они выйти на перрон, как показался длинный поезд с мокрыми вагонами: лил дождь в тех краях, откуда он пришел.
Бадя Зынел считал себя человеком бывалым — сам поездил по свету и тоже в поездах, но никогда ему не приходилось видеть, чтобы в солнечный день поезд приходил на станцию мокрый. Огляделся, соображая, в чем тут дело, и вдруг ему показалось, будто и станция уже не та.
В это время поезд тяжело вздохнул, медленно трогаясь с места. Тоадер нагнулся поцеловать отцовскую руку, и бадя Зынел в суматохе едва успел чмокнуть сына в макушку. Потом, идя рядом с вагоном, выкрикнул несколько слов: чтобы сын был осторожным, когда придется слезать с поезда и залезать обратно, и не держал бы все деньги в одном кармане. Тоже мне, советы…
Целый год не мог бадя Зынел найти себе места — все казалось, что именно сейчас, в эту минуту, сын попал в беду и не знает, как ему быть, потому что не выпало ему счастья иметь настоящего отца, как у всех людей. И когда приходило письмо от сына, у него дрожали руки, и он расспрашивал всех, в самом ли деле это почерк Тоадера. И каждый вечер смазывал дегтем сапоги, чтобы было в чем ходить к мосту — кто знает, сколько будет еще длиться эта война?..
И вот принесли телеграмму.
Уже совсем стемнело, когда вошел он в хату, — один сапог вычистил, а другой так и остался облепленным грязью. На припечке потрескивал ночник, на настенном ковре играл розовый зайчик — отсвет из печной топки. Бадя Зынел секунду молча постоял на пороге. Услышал жужжание веретена за печью и скинул кожух.
— Домника! Поди сюда!
— Снять сапоги?
— Телеграмма пришла.
Стало тихо, будто дом внезапно опустел.
Только в печи, закипая, гудел горшок и жалобно потрескивал ночник, облизывая капелькой огня масло вокруг. И чтобы не слышать этого, бадя Зынел сказал:
— Телеграмма от Тоадера.
В один миг Домника была уже внизу, а в следующее мгновение, прижавшись щекой к печке, у самого починка, читала:
«В ночь на шестнадцатое проезжаю Бельцы приезжайте если можете Тоадер».
— «Если можете…» — повторила тетушка Замфира, вытирая слезы. Сыночек ты мой…
От сына, от Тоадера. Только Тоадер мог знать, что у них всего одна исправная пара обуви на весь дом, что рыжая кобыла вот-вот ожеребится, что до Бельц целых тридцать верст, которые весной так просто не одолеешь ни на санях, ни на подводе, ни пешком.
«Если можете» — и посреди хаты уже стоит черноволосый парень, улыбается — и жизнь светлей, и в дом, в который он входит, все село войдет за ним, а запоет, так рассыплются песни вокруг.