— Господи, и что ты навязался на мою голову! Шла бы за того капитана, жила бы сейчас на Камчатке, самая красивая женщина гарнизона. И сам полковник пригласил бы меня на тур вальса, как в «Анне на шее»…
Дома Леночка сбросила с себя туфли так, что они шмякнулись о стенку, и закричала:
— Ма-ать!
На крик выскочила маленькая худенькая женщина в очках. Наверное, подумал Юрий Анатольевич, Ленина старшая сестра.
— Здравствуйте, — сказала она. — Я — Ленина мама. Кира Георгиевна.
— Моисеев Юрий Анатольевич. Я работаю с вашей дочерью…
— Я знаю, — несмело улыбнулась она, протягивая руку. Глаза у нее были какие-то испуганные, и она смотрела на дочь, как собака на хозяина. — Леночка мне рассказывала о вас.
— Обед есть? — строго спросила Лена.
Юрию Анатольевичу вдруг подумалось, что сейчас Кира Георгиевна станет по стойке «смирно» и рявкнет:
«Так точно, товарищ сержант».
Но Кира Георгиевна не вытянулась во фрунт, а, наоборот, втянула голову в плечики:
— Ты ведь не предупредила… Я только что пришла с работы.
— Ну конечно… — Лена иронически поджала губы, и лицо ее сразу стало злым.
— Да я сыт совершенно, — торопливо пришел на помощь Юрий Анатольевич.
— Нет, нет, вы не беспокойтесь, я сейчас что-нибудь соображу… Полчаса — и все будет на столе.
Юрий Анатольевич остался один с Леночкой и осторожно присел на жесткую тахту, крытую ковром, который спускался со стены. Ему было неловко. Должно быть, Леночка почувствовала что-то, потому что сказала:
— Ей это нравится.
— Что нравится?
— Когда я с ней… так…
Юрий Анатольевич пожал плечами. Опять мелькнула полоска стылой воды. Его родители жили в Риге, виделись они с сыном нечасто, раз или два в год, но любили друг друга нежно. Но, может, это у них игра такая: ма-ать! Смир-на-а! О господи, что за чушь лезет в голову.
— Ты прости, — сказала Леночка, — я тебе сегодня наговорила бог знает что… Бывают такие дни, к ангелу, кажется, и то прицепилась бы.
— Что ты, котенок мой, я понимаю. Тем более я и не ангел. Я вот думаю: ты, наверное, права. Действительно, чего я сижу в Доме ветеранов? Ни денег, ни перспективы. Приятель предлагал в спортивные врачи податься. Велосипедная команда. И платят побольше, и сборы, и поездки зарубежные.
Леночка внимательно посмотрела на него, словно взвешивала, что ей следовало сказать.
— И ты… отказался?
— Да, — кивнул он. — По дурости. А ты чего?
— Что чего?
— Чего на Камчатку не поехала?
Леночка посмотрела на него, настороженно хмыкнула. Почудилась ей, видно, некая опасность. Казалось, должен был Юрочка чувствовать себя безнадежно виноватым, а он, видите ли, еще взбрыкивает.
— Прописку московскую терять было жалко, вот почему, — отрезала она. — И потом, капитан только. Неужели я майора не заслуживаю?
Это ведь тоже в его огород камешек, подумал Юрий Анатольевич. Если и его прикинуть на табель о рангах, он-то уж наверняка больше старшего лейтенанта не потянет, а то и просто лейтенанта. Ни чина, как говорится, ни должности. Не матрац даже, а тюфяк. По крайней мере четко птичка-синичка сформулировала.
Не получался у них сегодня разговор. То тянул привычно любовный двигатель, сильно и ровно, то барахлили свечи, и начинал он работать с перебоями, дергал.
— Леночка, можно накрыть на кухне? — робко спросила Кира Георгиевна, выглядывая в дверной проем.
— Кухня не для еды, а для готовки, — сказала Леночка.
— Конечно, прости.
Леночка пошла на кухню, оттуда донесся свирепый стук тарелок, будто их швыряли изо всех сил, и неясный шепот.
— Ладно, — донесся голос Леночки, и она появилась в комнате с тарелками. — Мой руки.
И снова сидели они и слушали рассказ Владимира Григорьевича. Только вместо врача смотрел на соседа Константин Михайлович. Конечно, говорил себе Владимир Григорьевич, не стоило бы, наверное, подвергать бедную Костину голову таким перегрузкам. Но и прятаться от него было бы некрасиво.
— Ты остановился, — сказал Ефим Львович, — на том, что стоял на зеленом газоне перед каким-то зданием в своей пижаме.
— Костенька, — торопливо пояснила Анечка Константину Михайловичу, — Володенька рассказывает о путешествии в будущее. Он только что перенесся отсюда, из шестьдесят восьмой комнаты на полянку перед незнакомым зданием. — Говорила она в точности так, как пересказывают дикторши перед началом очередной серии многосерийного фильма содержание предыдущих эпизодов — коротко и глуповато.
— Куда перенесся? — подозрительно спросил Константин Михайлович.
— В будущее.
— А… понятно, — удовлетворенно кивнул он, — так бы сразу и говорила, а то: перенесся, перенесся…
Бедный, бедный Костя, подумал Владимир Григорьевич, куда, в какое путешествие отправляется твой бедный разум… Трудно было ему снова оказаться перед зданием хроностанции. И не только потому, что стояли между ними чудовищным фортификационным валом почти двести лет, а потому, что трудно, ах как трудно было связать больного Костю с миром, где забыли о телесных и душевных недугах.
И все-таки нужно было возвращаться к хроностанции. И не только для того, чтобы развлечь друзей необычайным рассказом, а чтобы привязать себя снова к реальности двадцатого века, к реальности Дома театральных ветеранов. А то ведь можно остаться в слепом полете, не зная, где будущее, где прошлое, где виден ное, а где пригрезившееся. Уже, уже уходили в невероятную даль милая порывистая Соня, нежная прапраправнучка, терял четкие очертания Сергей, тускнел невероятный Прокоп. Владимир Григорьевич сделал усилие, оторвал взгляд от равнодушных Костиных глаз и начал рассказ:
— Знаете, друзья, что успокоило меня немножко? Газон и небо. Родная, плотная, ухоженная травка пахла привычно, знакомо, а в высоком родном небе привычно паслось стадо беленьких барашков. Банально, конечно, но, наверное, сама банальность пришедшего мне в голову сравнения тоже помогла.
В сущности, мы зря ругаем постоянно банальность. Клише — якорь, который приковывает нас к действительности. Не будь клише, мы бы все стали глухонемыми, ибо подолгу бы думали, как выразить простейшие вещи. И не было бы у нас вообще общего наименьшего знаменателя, потому что объединяют нас, наверное, не палаты ума и фантазии, а понятная всем банальность и клише.
Головокружение мое стихло, страх осел немного, и я даже улыбнулся двум моим проводникам в будущее. И только я открыл было рот, чтобы сказать приготовленную глуповатую фразочку «спасибо, что подвезли», как увидел, что из здания спешит к нам невысокий человек в странном каком-то одеянии, похожем на полупрозрачный комбинезон неопределенного, переливающегося цвета. И то, что одежда была какая-то нарядно-эстрадная, а человек уже немолод, и то, что торопился он к нам очень уж деловито, и комбинезон так и вился вокруг его тельца радугой, все это заставило меня улыбнуться. Ничто не возвращает нам так нашей самоуверенности, как комичность кого-то другого.
Человек досеменил наконец до нас, проделывая на ходу одновременно массу дел: он яростно, но не очень страшно грозил кулаком Сергею, пальцем — Соне, улыбался мне и кричал:
«Русский? Инглиш? Франсэ? Дойтч? Итальяна?» «Русский, конечно», — почему-то обиделся я.
«Почему конечно?» — спросил человечек по-русски, раскрывая одновременно объятия и заключая меня в них. Ткань комбинезона была такой мягкой, что я ее вообще не чувствовал, и пах человечек почему-то свежескошенным сеном.
А действительно, почему конечно? — подумал я, ответа не нашел и пожал плечами. Но тоже как-то между делом, потому что человечек сжал меня в объятиях, отстранил, чтобы лучше рассмотреть мое лицо, снова сжал и рассмеялся весело:
«Конец девятнадцатого?»-спросил он меня, смеясь.
Тут же, взглянув на Сергея, он опять нахмурился и показал ему маленький нестрашный кулачок. Мне показалось, что и комбинезон отозвался на перемену настроения — он потемнел и перестал мерцать. Но настроения у этого человечка менялись мгновенно, потому что он уже опять смотрел на меня, сиял восторженнейшей улыбкой, теребил меня, щупал, обнимал, отстранял и даже поцеловал в нос.