Придя домой, Кристиан не мог лечь спать; он сидел, глядя в звездное небо, и думал о своей удаче, о Люции с Петером Виком, о теплых летних днях и о Наоми.
Каждое письмо, которое он писал в это время домой, дышало радостью и юношеской смелостью; все надежды Кристиана выглядели осуществившимися. Мать, читая его письма, уверилась, что он уже на полпути к своему счастью: ведь он бывал в домах у высокопоставленных людей и играл на скрипке в театре. По сравнению с собственной бедностью жизнь сына казалась ей блестящей. Она знала его доброе сердце, так что, когда Господь взял к себе на небеса ее младшего ребенка, недолго думая села без билета в почтовую карету, хотя чувствовала себя нездоровой, а на дворе было очень холодно, и отправилась в Копенгаген, чтобы не расставаться больше со своим Кристианом, об успехах которого она так много рассказывала соседям и друзьям.
Ее приезд был задуман как сюрприз для ее дорогого мальчика, но стал сюрпризом скорее для нее самой.
Мать и сын зажили вдвоем в маленькой каморке под самой крышей. Снежная вьюга мела за окном, а квартирная хозяйка ходила с кислым видом.
— У тебя все хорошо, — говорила Мария. — У меня все плохо, но я благодарю Бога за тебя, добрая моя душа.
Она дремала на кровати Кристиана, а он плакал, оборотясь к замерзшему стеклу, и молил милосердного Бога сжалиться над ними.
V
Последний нищий там куда богаче,
Чем мы на Севере. Не может быть иначе:
Ведь перед ним сияет вечный Рим.
В каморке под крышей, где дремлет мать и страдает сын, так неуютно, так холодно; устремимся же прочь оттуда, прочь от стылого воздуха, от глубоких вздохов, улетим в большие роскошные залы, на теплый юг, и разыщем Наоми в Риме, городе памятников, «колоссе мира».
Легкий ветерок веет нам навстречу, лампады горят перед образами Мадонны, вокруг которых стоят на коленях красивые дети и поют с мягким южным выговором свои вечерние молитвы. Свет пробивается сквозь витражи церквей, где звучит пение хора и встречаются влюбленные. Крестьяне и нищие, закутавшись в плащи, укладываются спать на широких ступенях. Процессия людей в масках, со свечами в руках, вьется по узким извилистым улочкам. На площади перед венецианским посольством горят вделанные в стену факелы, перед ними стоят на страже конные папские солдаты. Сегодня бал у герцогини Торлониа. Большую часть приглашенных составляют чужеземцы, пришельцы из-за Альп. Колоннады ослепительно освещены, бюсты и статуи кажутся живыми в подвижном свете факелов; главная лестница украшена цветущими деревьями и пестрыми коврами; картинная галерея превращена в фойе для прогулок. В двух самых больших залах танцуют на сверкающем как зеркало паркете; в соседних комнатах расставлены карточные столы и устроены уютные уголки для беседы. В кабинете разложены гравюры, английские и французские газеты. Мы входим в больший из танцевальных залов. Вокруг сияют роскошные канделябры, шестнадцать люстр свисают с потолка. Прямо перед нами в большой нише исполинский Геркулес, корчась от боли, схватил Лика за ногу и за волосы, чтобы швырнуть его на скалы, — эта сцена составляет выразительный контраст с нежными танцевальными мелодиями и с веселыми улыбками молодых людей.
Граф увлеченно беседовал с итальянцем; его собеседник был красив, лицо его поражало благородством. Это был ваятель Канова, гордость Италии. Он указал на Наоми, кружившуюся в вальсе с молодым французским офицером.
— Редкостная красавица, — сказал Канова, — совершенное олицетворение настоящей римлянки! А между тем я слышал, что она с Севера.
— Это моя приемная дочь, — сказал граф. — А молодой офицер, с которым она танцует, — сын маркиза де Ребара, одного из знатнейших дворян Франции; это молодой человек выдающегося ума и талантов, я знаю его с шестнадцати лет.
Наоми, в расцвете юности и жизнерадостности, казалась младшей сестрой Тициановой Флоры или дочерью Форнарины Рафаэля — в ней было сходство с обоими этими портретами. Ее округлая белая рука покоилась на плече молодого маркиза. Высокий и стройный, с умным и живым взглядом, он был едва старше двадцати трех лет. Краски свежести и здоровья на его лице уже несколько поблекли, ибо молодой человек весьма усердно предавался наслаждениям, но тем более страстными были его глаза. После танца он усадил Наоми на роскошную софу и принес ей прохладительных напитков.
На Севере, где сейчас мела снежная вьюга, Кристиану в его бедной чердачной каморке снилась Наоми — она сидела на краю его дощатой кровати и, обвив руками за шею, целовала его в лоб. В Пратере спал Владислав в домике из деревянных планок, над его кроватью висел кнут; наезднику тоже снилась Наоми, и губы его кривились в презрительной усмешке. Но Наоми в эти радостные мгновения и думать забыла о них обоих.
— Как будто и не уезжал из Парижа, — сказал маркиз. — Все в точности как в наших салонах. Если хочешь получить представление о празднествах древнего Рима, этих веселых вакханалиях в четырех стенах, надо принять участие в пирушке молодых художников. Они пыот, увенчанные плющом, охлаждая разгоряченный лоб свежими розами. В Риме много художников, по большей части это немцы, так что развлекаются они в основном на немецкий лад. Французы, англичане и датчане присоединяются к ним порознь: ведь все художники входят в единую нацию — нацию людей духа. Когда я был здесь впервые, проездом, я участвовал в их своего рода современной вакханалии в Кампанье. Большинство переоделись в маскарадные костюмы, причем самые причудливые, и в таком виде рано утром выехали из города верхом на лошадях или ослах. Представьте себе — Зороастр выезжает на паре львов, которых изображают старые ослы, обряженные в папье-маше и шерстяные маски. Дон-Кихот и Санчо Панса выглядят вполне уместно в его свите… Это было настоящее карнавальное шествие, с копьями, с деревянными саблями; песни на языках всех народов лились в утренней прохладе. За городом, у древних захоронений, где мы решили остановиться, нас поджидал трехглавый Цербер. На зеленом пригорке танцевали гномики; звучали пистолетные выстрелы, горели костры; ослы сбросили наземь уже не одного всадника, и китайский богдыхан лежал рядом с ее величеством царицей Савской. Никогда не забуду скачки: каждый жокей был настоящей карикатурой.
— А дамы тоже участвовали? — спросила Наоми.
— Да, и самых разных национальностей, — ответил маркиз, — я видел там как местных, так и иностранок. А вот в остериях, где каждый вечер собираются художники, дамы не бывают. Помимо того что это не принято, там так накурено, что француз едва может дышать. И все же те несколько раз, что я проводил вечер в остерии, я развлекался на славу. Все в жизни надо испытать! Будь я живописцем, я перенес бы эти пестрые компании на полотно, а будь я поэтом, не преминул бы написать о них водевиль.
— Вы меня соблазняете самой побывать там, — сказала Наоми. — Нельзя ли найти какую-нибудь дырочку, чтобы незаметно подсмотреть?
— Я рискну повести вас туда, только если вы переоденетесь в мужское платье.
— Северянка не позволит себе такого маскарада.
— У одного моего приятеля, — продолжал соблазнять маркиз, — завтра понтемолле. Это старинный обряд, нечто вроде посвящения. В стародавние времена, когда какой-нибудь известный художник приезжал в Рим, его земляки собирались, чтобы встретить его, у одного из мостов через Тибр, и в трактире неподалеку пили за вновь прибывшего. Теперь эта попойка происходит в Риме, в той самой остерии, где они собираются каждый вечер. Любой художник, знаменитый или никому не известный, становится равноправным членом братства, но только после того, как устроит «понтемолле», то есть заплатит за все вино, которое будет выпито в этот вечер всей компанией. Слуга знай ставит на стол полные бутылки. Существует определенный церемониал, очень веселый, после чего соискатель получает диплом и орден — это обыкновенная монетка на шнурке, но член братства должен носить ее на каждую пирушку. Орас Верне, Овербек и Торвальдсен тоже носят такой орден.