– Куда же ехать-то? – сказал Василий Андреич.
– А пустить лошадь надо, – сказал Никита. – Он приведеть. Давай вожжи.
Василий Андреич отдал вожжи тем более охотно, что руки его в теплых перчатках начинали зябнуть.
Никита взял вожжи и только держал их, стараясь не шевелить ими, радуясь на ум своего любимца. Действительно, умная лошадь, повертывая то в одну, то в другую сторону то одно, то другое ухо, стала поворачивать.
– Только не говорить, – приговаривал Никита. – Вишь, что делаеть! Иди, иди знай! Так, так.
Ветер стал дуть взад, стало теплее.
– И умен же, – продолжал радоваться на лошадь Никита. – Киргизенок – тот силен, а глуп. А этот, гляди, что ушами делаеть. Никакого телеграфа не надо, за версту чуеть.
И не прошло еще получаса, как впереди действительно зачернело что-то: лес ли, деревня, и с правой стороны показались опять вешки. Очевидно, они опять выехали на дорогу.
– А ведь это опять Гришкино, – вдруг проговорил Никита.
Действительно, теперь слева у них была та самая рига, с которой несло снег, и дальше та же веревка с замерзшим бельем, рубахами и портками, которые все так же отчаянно трепались от ветра.
Опять они въехали в улицу, опять стало тихо, тепло, весело, опять стала видна навозная дорога, опять послышались голоса, песни, опять залаяла собака. Уже настолько смерклось, что в некоторых окнах засветились огни.
Посередине улицы Василий Андреич повернул лошадь к большому, в две кирпичные связи, дому и остановил ее у крыльца.
Никита подошел к занесенному освещенному окну, в свете которого блестели перепархивающие снежинки, и постучал кнутовищем.
– Кто там? – откликнулся голос на призыв Никиты.
– С Крестов, Брехуновы, милый человек, – отвечал Никита. – Выдь-ка на час!
От окна отошли, и через минуты две – слышно было отлипла дверь в сенях, потом стукнула щеколда в наружной двери, и, придерживая дверь от ветра, высунулся высокий старый с белой бородой мужик в накинутом полушубке сверх белой праздничной рубахи и за ним малый в красной рубахе и кожаных сапогах.
– Ты, что ли, Андреич? – сказал старик.
– Да вот заплутали, брат, – сказал Василий Андреич, – хотели в Горячкино, да вот к вам попали. Отъехали, опять заплутали.
– Вишь, как сбились, – сказал старик. – Петрушка, поди отвори ворота! – обратился он к малому в красной рубахе.
– Это можно, – отвечал малый веселым голосом и побежал в сени.
– Да мы, брат, не ночевать, – сказал Василий Андреич.
– Куда ехать – ночное время, ночуй!
– И рад бы ночевать, да ехать надо. Дела, брат, нельзя.
– Ну, погрейся по крайности, прямо к самовару, – сказал старик.
– Погреться – это можно, – сказал Василий Андреич, – темнее не будет, а месяц взойдет – посветлеет. Зайдем, что ль, погреемся, Микит?
– Ну, что ж, и погреться можно, – сказал Никита, сильно перезябший и очень желавший отогреть в тепле свои зазябшие члены.
Василий Андреич пошел со стариком в избу, а Никита въехал в отворенные Петрушкой ворота и, по указанию его, вдвинул лошадь под навес сарая. Сарай был поднавоженный, и высокая дуга зацепила за перемет. Уж усевшиеся на перемете куры с петухом что-то недовольно заквахтали и поцапались лапками по перемету. Встревоженные овцы, топая копытами по мерзлому навозу, шарахнулись в сторону. Собака, отчаянно взвизгивая, с испугом и злостью по-щенячьи заливалась-лаяла на чужого.
Никита поговорил со всеми: извинился перед курами, успокоил их, что больше не потревожит, упрекнул овец за то, что они пугаются, сами не зная чего, и не переставая усовещивал собачонку, в то время как привязывал лошадь.
– Вот так-то и ладно будеть, – сказал он, охлопывая с себя снег. – Вишь, заливается! – прибавил он на собаку. – Да будеть тебе! Ну, буде, глупая, буде. Только себя беспокоишь, – говорил он. – Не воры, свои…
– А это, как сказано, три домашние советника, – сказал малый, закидывая сильной рукой под навес оставшиеся снаружи санки.
– Это как же советники? – сказал Никита.
– А так в Пульсоне напечатывано: вор подкрадывается к дому, собака лает, – не зевай, значит, смотри. Пе-т-ух поет – значит, вставай. Кошка умывается – значит, дорогой гость, приготовься угостить его, – проговорил малый, улыбаясь.
Петруха был грамотный и знал почти наизусть имевшуюся у него единственную книгу Паульсона[6] и любил, особенно когда он был немного выпивши, как нынче, приводить из нее казавшиеся ему подходящими к случаю изречения.
– Это точно, – сказал Никита.
– Прозяб, я чай, дядюшка? – прибавил Петруха.
– Да, есть-таки, – сказал Никита, и они пошли через двор и сени в избу.