Глава VII. Пора творчества (продолжение)
Работа и отдых. – «Прошлое и настоящее». – «Жизнь и переписка Оливера Кромвеля». – Смутное время конца сороковых годов. – «Памфлеты последних дней». – Плачущий Иеремия. – Проклятые петухи. – Своеобразный кабинет. – Смерть матери. – «История Фридриха Великого»
Работа истощала Карлейля, он действительно писал «кровью своего сердца и соком своих нервов». Его ум походил не на лабораторию, в которой все расставлено по своим местам, все делается спокойно, рассчитано, а на громадный очаг: он нагромождал в него поразительно много всевозможного топлива, и очаг пылал; все негодное обращалось в дым и гарь и уносилось прочь; все же ценное переплавлялось и выливалось в огненных образах. Как истый немец, он изучал каждую мелочь, всякое ничтожнейшее обстоятельство, касающееся интересующего его предмета; в этом отношении действительно можно сказать: копните, где угодно, в его тридцати с лишком томах, и вы нигде не найдете воды. Но он приступал к писанию лишь тогда, когда вполне овладевал материалом, когда собранная отовсюду руда расплавлялась и била ключом из его сердца. Такая напряженная работа требует отдыха.
Карлейль ежегодно навещал свою мать. Сделавшись знаменитым, он не изменил своего обыкновения; для него по-прежнему представляло величайшее удовольствие усесться рядом с матерью и, покуривая, вести бесконечные беседы. Вместе с тем его стали приглашать разные знакомые из высшего круга к себе в деревню. Карлейль не отказывался. Но в конце концов у него снова возникает мысль возвратиться в Крэгенпутток: только там он может работать по-настоящему. «Как часто, – пишет он Стерлингу, – я, несчастное создание, громко взываю здесь, среди этого бессмысленного вихря жизни, грозящего растереть меня в порошок, об уединении в дикой пустыне, чтобы вокруг меня были поля, а вверху – небо…» Но Джейн не соглашалась. Вскоре умерла его мать. Карлейль поехал устроить дела. Еще раз пытается он заговорить в письмах о переселении в пустыню и сам чувствует, что Джейн теперь тем более не согласится.
И вот он снова в Лондоне и снова среди фолиантов; но, увы, чем больше он читает, тем больше, как сам выражается, растет его глупость. «Кромвель» невозможен; от него осталась теперь только тень; ее невозможно облечь плотью и кровью… В это время ему попадается под руку одна старинная английская хроника двенадцатого века. Двенадцатое столетие – и девятнадцатое: вся современная жизнь с ее надвигающимися грозами (то было как раз смутное время, предшествовавшее отмене Хлебных законов) сразу получает в голове Карлейля удивительно своеобразную перспективу. Он никогда не забывал о злобах дня; но в последнее время, когда благодаря поездкам ему приходилось лично наблюдать бедственное положение земледельцев и рабочего класса, эти «злобы» особенно приковали его внимание. Он оставляет на время своего «Кромвеля» и принимается за «Прошлое и настоящее». Книга была написана в семь недель и вышла сразу отдельным изданием. Она вызвала у одних горячее удивление, у других не менее горячее негодование.
Редактор консервативного органа Локгарт писал, что только Карлейль мог задумать и воплотить такое произведение, что оно пролило для него совершенно новый свет на жизнь, но что он не может согласиться ни с одним выводом автора, исключая только того, что мы все ошибаемся и, так сказать, осуждены на вечную муку…
Точно какое-то тяжелое бремя спало с плеч Карлейля, когда он написал свое «Прошлое и настоящее». Злоба дня долго стояла между ним и великим протектором; теперь она была удовлетворена, и он с жаром принялся за оставленную работу и погрузился с ушами и головой в своего «Кромвеля», как писала его жена. Четыре года работал он над этим сочинением – «четыре года беспросветного труда, неясных размышлений, пустой борьбы и несчастий». Прошло целых двести лет, прежде чем сбылась надежда умиравшего Кромвеля; но она сбылась. Явился человек, который сумел понять и оценить его. Карлейль действительно снял с виселицы труп протектора, повешенного в цепях предшествующими историками. «Эта книга, – говорит Фроуд, – далеко превосходит все, что писалось в нынешнем столетии по истории Англии». Карлейль долго колебался, какую форму придать своему труду; он несколько раз принимался писать и уничтожал написанное. Наконец ограничился тем, что собрал письма и речи Кромвеля и снабдил их, где требовалось, своими комментариями, описаниями и дополнениями. Получилась история, подобная которой едва ли существует, хотя наших патентованных историков она поражает отсутствием «законов», «формул», «общих принципов» и т. д., и т. д… Карлейль писал не из-за денег, и не писательский зуд его разбирал. Он писал, потому что не мог молчать, потому что считал своим долгом проповедовать правду и истину, ибо «такой талант ему дан был от Бога». И он заставил слушать себя даже противников; для юных же сердец его речи звучали точно «десять тысяч труб». Но дело сделано, долг исполнен. Мысль облеклась в плоть и кровь. Она отделилась от своего творца и начала самостоятельное существование. Карлейлю мало было дела до того, как мир отнесется к его произведению, к его проповеди. После всякой большой работы он чувствовал себя как бы опустошенным; наступала реакция, – и он снова возвращался к жизни, чтобы набраться впечатлений и вложить свой перст в современные болячки.
Это был уже конец сороковых годов. В самой Англии – полный разгар чартистского движения, завершившегося подачей известной петиции. В Ирландии – голод, массовые выселения, волнения. На континенте – ряд революционных вспышек: кровавые парижские дни точно электрическим током пронизали Европу и отозвались в Пруссии, Австрии и так далее. Все пришло в брожение. И этот всколыхнувшийся социальный хаос надеялись умиротворить конституционными реформами, парламентскими словопрениями и т. п. Правда, во Франции была провозглашена и якобы признана необходимость «организации труда», но, к сожалению, этот вопрос недолго занимал французских политических деятелей.
Карлейль же, как мы знаем, не только не признавал катехизиса правоверной либеральной партии, но выступил самым жестоким ее противником. Понятно, что он не мог относиться безучастно к происходившим на его глазах событиям. Он дважды путешествовал по Ирландии, видел собственными глазами все бедствия народа, перезнакомился с ирландскими руководителями; но он не разделял их взглядов и планов. «Я должен написать об Ирландии – во всем мире нет другой такой злополучной страны», – говорил он себе; но мысли, которые Карлейль предполагал высказать, по-видимому, не принимали для него ясных очертаний; полученные впечатления не распалялись внутренним огнем, а без этого он, собственно, не мог писать. Или, может быть, вернее будет сказать так: он видел, что бедствия злополучной Ирландии грозят разразиться и над Англией, и считал своей обязанностью предотвратить надвигавшуюся грозу. Как бы там ни было, но специально об Ирландии он ничего не написал, если не считать коротенького описания самого путешествия, не предназначавшегося даже к печати.
Отношение Карлейля к событиям, происходившим во Франции, видно, между прочим, из письма его к другу Эрскину. «Бесспорно, – пишет он, – никогда в наше время не было подобного зрелища. Я считаю его и весьма отрадным – и вместе с тем невыразимо печальным. Отрадным, насколько оно показывает нам, что все люди неизменно стремятся к правде и справедливости; что никакой шарлатан, как бы он всесилен ни был, никакая самохитрейшая лиса, в данном случае в образе Луи-Филиппа, не может построить прочного дома на лжи, не может воздвигнуть „трона неправды“… Но, с другой стороны, как прискорбно, что мир, протестуя против лжеправительства, не находит иного выхода, кроме анархии, отрицания всякого вообще правительства… Едва ли со времен нашествия диких тевтонов и гибели древней Римской империи Европа принимала когда-либо такой странный вид и все так переворачивалось кувырком… Все в Лондоне громко восстают против Франции… И я тщетно пытаюсь доказать, что „организация труда“ и есть именно самый важный вопрос из всех вопросов для всякого правительства…»