«Первым делом, – отвечает он ей, – я должен сердечно поблагодарить вас за вашу искренность… Ваш решительный ответ не оскорбил меня; напротив, я одобряю его. Горе было бы нам обоим, если бы мы не в состоянии были поступать решительно… Здравый смысл и искренность внушили вам это письмо; так, но из него я усматриваю, что вы имеете недостаточно правильное представление о моих целях и моем положении в настоящую пору… В течение многих месяцев внутренний голос, точно труба архангела, твердит мне: Человек! ты идешь по пути к гибели; ты проводишь дни и ночи в мучениях; твое сердце разрывается в горестях. Твоя жизнь хуже, чем жизнь пса, спящего у порога дома. Воспрянь, несчастный смертный! Воспрянь и устрой свою судьбу, если можешь! Воспрянь во имя Бога, пославшего тебя сюда не для того, чтобы ты, тая в своей неповинной груди огонь преисподней, скитался взад и вперед, бесполезно страдал, сохраняя молчание, и умер, не узнавши даже, что значит жить!.. Далее, обдумывая свое хаотическое положение, я повсюду находил свою любовь к вам тесно переплетенной со всей моей жизнью, соединенной со всем, что есть самого святого в моих чувствах и самого важного в моих обязанностях… Под влиянием этих-то мыслей я предложил вам поселиться на ферме… Если бы вы приняли мое предложение, то я вовсе еще не думал бы, что битва уже выиграна… Вы отвергли его и, я нахожу, поступили благоразумно: при ваших настоящих взглядах и стремлениях мы оба были бы вдвойне несчастны, если бы вы поступили иначе… Ваше счастье вовсе не связано неразрывно с моим… Вы вправе, конечно, думать о развлечениях и удовольствиях; для меня же величайшее благо, о котором я мечтаю, – покой. Вам необходимо обращать внимание на то, что станут говорить другие, и искать их одобрения; мне же сравнительно мало дела до людских порицаний, и я оставляю без внимания пренебрежительное отношение окружающих!» Что касается жертвы, то без значительных жертв с обеих сторон их союз представляется Карлейлю пустой мечтой, и в их случае, говорит он, приходится сообразовываться лишь с тем, как далеко могут идти эти жертвы, не нарушая человеческого достоинства. «Я нахожу, – замечает он, – что союз с таким человеком, как вы, искупает всякую жертву, исключая отступничество от тех принципов, благодаря которым я и заслужил ваше расположение…»
О каком же самопожертвовании говорит здесь Карлейль? Относительно Джейн Уэлш все ясно: беззаботное порхание от удовольствия к удовольствию состоятельного человека она должна была променять на трудовую жизнь в качестве жены упрямого философа-моралиста, который, кроме гения, не признанного к тому же еще людьми, не имел ничего и который упорно отказывался обменивать свой гений на людские гинеи. А в чем же заключалось самопожертвование с его стороны? Глядя на дело с узкой точки зрения их взаимных отношений, мы, пожалуй, не найдем никакого самопожертвования. Но подымитесь в несколько более возвышенную сферу. Карлейль готовился посвятить всю свою жизнь служению безусловной и нелицемерной истине, и этому служению он действительно принес в жертву всякие стремления к житейскому благополучию. Если жизнь, предстоявшая мисс Уэлш в союзе с Карлейлем, не сулила ей особенных радостей, то ведь и сам Карлейль отказался от них, решившись идти к истине тернистым путем независимости и лишений.
Переписка эта не привела, однако, к благополучному решению вопроса. Каждый из них остался при своем. Карлейль думал о деревенской глуши и работе вдали от растлевающего влияния литературного рынка, а мисс Уэлш сохраняла выжидательное положение.
Родные помогли Карлейлю осуществить его намерение; они сняли для него по соседству с собой небольшую ферму Ходом-Хилл, где он и поселился вместе с братом Александром. Мать с одной из дочерей также проводила большую часть времени здесь, занимаясь хозяйством. Карлейль не ошибся в своих расчетах: уединенная, спокойная жизнь была именно то, в чем нуждалась его измученная долгими сомнениями душа. Вот что он говорит по этому поводу в своих «Воспоминаниях»: «Там я убедился, что одолел свой скептицизм, свои смертельные сомнения, что вышел победителем из страшной борьбы с гнусными, презренными, душегубительными болотными богами нашей эпохи; что я спасся от чего-то похуже, чем преисподняя со всеми ее Флегетонами и Стигийскими трясинами, и я свободно поднялся в бесконечную синеву эфира, где, благодарение небесам, с тех пор постоянно и пребывал, насколько дело касалось моего духа. Как велика была тогда моя благодарность, легко может представить себе всякая благочестивая душа. Бедный, неизвестный, почти без всяких мирских надежд, я стал в истинном и лучшем смысле человеком независимым от людского мира. Что такое после этого была для меня сама смерть, прекращение существования в этом мире? Я хорошо уразумел тогда, что понимали древние христиане под обращением… Я действительно одержал громадную победу и в продолжение целого ряда лет, несмотря на нервы и огорчения, пользовался непрекращающимся внутренним счастьем, истинно величественным счастьем, перед которым всякое земное злополучие кажется ничтожным и преходящим…»
Как изменилось его сумрачное, угрюмое настроение, показывают, между прочим, следующие слова в письме к мисс Уэлш: «Иногда нечто в образе совести нашептывает мне: „Не следует ли вам, мистер Томас, обратить внимание, что время уходит, что вам уже под тридцать, а вы все еще бедны, невежественны, неизвестны? Что же станется с вами впоследствии, мистер Томас? Не находите ли вы справедливым, хотя отчасти, что вы – осел? Вы остаетесь вне жизни. Вы стоите совершенно вне борьбы, мой милый сэр; без всякого движения, без знания, денег, славы!“ А я отвечаю ему, этому голосу: „Ну так что за беда? Что сделали для меня до сих пор знание, деньги, слава? Время, вы говорите, уходит. Пусть уходит; пусть оно бежит даже в два раза быстрее, если ему угодно“…» «Когда силы возвратятся, – замечает дальше Карлейль, – битва снова начнется…»
Трудно сказать, как долго длились бы эти неопределенные отношения между героями нашего романа, если бы в дело не вмешался случай в образе одной услужливой общей знакомой, которая написала Карлейлю, что Ирвинг любил мисс Уэлш и пользовался ее полным расположением и что, если бы не печальная судьба последнего, она вышла бы замуж за него. Карлейль отослал письмо девушке, а той не оставалось ничего иного, как признаться откровенно, тем более что она чувствовала себя виноватой перед ним: она не только скрыла от него свои чувства к Ирвингу, но и говорила ему, что ничего подобного никогда не было. Раньше она обвиняла Карлейля в эгоизме, а теперь ей пришлось несколько изменить тон своих писем и обвинить самое себя во лжи. В Карлейле весь этот эпизод лишь снова пробудил мысли о том, что он не достоин ее, что ей будет слишком тяжело жить с ним, что он не может создать для нее подходящей обстановки и так далее. В результате обмена мыслями и взаимными предложениями взять свое обещание назад явилась решимость со стороны мисс Уэлш: она объявила, что посетит семью Карлейля в качестве его невесты и посмотрит, как он устроился. Свадьба была решена окончательно; но тут представилось новое затруднение. Карлейлю пришлось оставить свою ферму из-за раздоров с владельцем. Отец его снял новую ферму, Скотсбриг, и перед Томасом снова встал вопрос, как устроить свою жизнь. Мать Джейн Уэлш не сочувствовала браку ее с Карлейлем, считала его mesalliance'ом, но не могла убедить дочь отказаться; чтобы не расставаться с нею, она предложила ей поселиться со своим будущим мужем у нее, в Крэгенпуттоке. Читатель не забыл, что раньше Карлейль сам не прочь был жить там; но он хотел взять в аренду Крэгенпутгок, а теперь ему предлагали просто поселиться у тещи. Он не согласился и решительно заявил, что желает иметь свой собственный дом, в котором он мог бы «захлопывать дверь перед носом назойливых посетителей», и что в доме головой должен быть мужчина, а не женщина. Он знал, что мать его невесты относится к нему далеко не сочувственно и, понятно, не хотел жить под ее кровлей. Снова длинная переписка, обвинения в эгоизме, предложения взять назад обещание. Наконец дело кончилось тем, что они решили поселиться в Эдинбурге, на окраине города.