- Ты не бережешь меня, не обманывай! - кричала Тата. - Это никакое не бережение, это простое нездоровое любопытство!.. - Мама Яся глухо зарыдала надрывно, и они помирились...
Тата углядела отца в окошко вагона. Маялся среди встречающих. И, наверное, боялся не узнать ее. Тата надела красный плащ с такой пелеринкой сзади, легкий такой - "болонья" назывался, повязала под подбородком красную косынку из такой же легонькой синтетики и, пригнув голову, с баульчиком в руке, выбралась на перрон. Отец и вправду не заметил ее. Она побежала. Кончился летний дождик. Тата сдала баул в камеру хранения и шагала с сумочкой через плечико и перекинув через руку плащ красный, а косынку щелкнула в сумочку. Свой первый московский год она начинала девочкой в босоножках на босу ногу, в коротком платье с пышной юбкой, сшитом бабушкой Мариной; длинные черные волосы, незаплетенные, связаны, стянуты были на затылке белым шелковым витым шнурком. Тата купила длинненький кругловатый пирожок с мясом. Мы еще не знали, какие бывают колготки, носили чулки и пояски с такими резинками-подвязками...
Город летне расцвел перед юной Татой, красавицей. На нее, еще робкую, уже оглядывались. Она, как ей казалось, долго ехала в метро; затем шагала по Калининскому проспекту. Она шла, как королева; королева, которая еще робкая и не решается громко о себе сказать. Город примеривался к ней встречными взглядами и как будто уже и понимал, что она - королева; только еще - в свой черед - не решил для себя - увенчать или... казнить?..
Тата шла, такая легконогая, и не уставала. Рядом с институтом Литературным оказалась редакция журнала "Знамя". Тата, упоенная возможностью делать, что хочется, а просто так!, вошла в комнату ("помещение") со столами и женщинами и спросила одну женщину, можно ли оставить стихи. Женщина была, ну, допустим, так, для шутки, Авдотья Панаева и сказала, что стихи можно оставить в отделе поэзии Евдокии Нагродской. Евдокия Нагродская посмотрела Татины листки, помятые в сумочке, и оставила. После Татины стихи прошли две редколлегии, а на третьей решили не печатать их в журнале. Это были ее стихи на русском языке. Отец Таты после говорил, что это была интрига его жены Виктории. Вдруг Евдокия Нагродская спросила, не родня ли Тата Николаю Колисниченко. Тата быстро ответила "нет", бормотнула и еще и мотнула головой. И покраснела.
- Какая вы красавица! - сказала Авдотья Панаева. - Вы откуда?
- До свидания! - быстро кинула Тата и выбежала - коленки, локти вперед будто античная бегунья.
Потертый Герцен-памятник посмотрел из-за ограды. Тата вошла во двор. Какие-то двое молодых людей, красивые кавказцы, вежливо поинтересовались, не поступает ли она в институт; а когда узнали, что да, поступает, пригласили вежливо в общежитие - "почитаем стихи". И доехали на троллейбусе до общежития - дом - розоватыми плиточками-кирпичиками. Тата оставила паспорт вахтерше (сторожихе?) и вот уже была в темноватой комнате. Молодые люди откуда-то быстро поставили на стол бутылку вина, помидоры, сыр белый, еще хлеб темный московский. Тата сидела на кровати, задвинутая столом. Но вдруг вскочила, извинилась порывисто и, хотя ее удерживали вежливыми словами, выбралась из-за стола, метнулась к двери и побежала вниз по лестнице...
Она еще побродила по улице Горького и в кафе "Космос" заказала пунш и две порции мороженого.
- Холодное, - предупредил одетый бело официант, показав, что принимает участие в ее судьбе, тревожится о ее здоровье.
- Ничего, - легко сказала Тата и поблагодарила его, улыбнувшись мгновенно. Она понимала уже, что эта ее мгновенная улыбка дорогого стоит...
Уже темнело. Тата уже чуть-чуть устала и наконец-то позвонила отцу. Женский голос его жены отозвался и позвал его. Отец обрадовался. С дочерью он, даже когда она была маленькая, чувствовал себя виноватым. Он удивлялся ее красоте и знал болезненно, что не убережет ее ни от чего. Тата отказалась жить в его семье. Он почти угодливо предложил снять для нее комнату, но она хотела жить в общежитии. Она объявила, что еще не знает, куда будет поступать. Может, еще и во ВГИК. Он уговаривал суетливо, совсем просил, упрашивал поступать в Литературный; рассказывал, как понравились ее стихи на творческом конкурсе.
- Я буду по-русски писать, - сказала Тата независимо.
И он заверял ее, что можно и по-русски, и в хороший семинар, к Межирову, например. Тате сделалось жаль отца.
- Папка! - сказала она и никак не продолжила. А он страшно обрадовался и на другой день повел ее обедать в ЦДЛ. В квартире она спала одна в комнате Миши, он был в пионерском лагере для детей писателей. В ресторане ЦДЛ она разглядывала стену известную с рисунками и, засмеявшись легко, указала рукой на изображение Светлова в виде полумесяца. Отец заказал красную икру. За соседним столиком случайно сидел Аркадий Ш. и пил кофе из маленькой чашки. Он принес стихи одной своей знакомой - показать Левитанскому, Левитанский провел его в ЦДЛ, взял стихи и ушел. Аркадий остался пить кофе. Он довольно уже и давно жил в Подмосковье. Он увидел Тату, а не узнать ее ведь невозможно было для него. Он хотел подойти, как тогда, в самый первый раз, и сказать ей: "Привет!". Но она обедала с отцом, похожим на нее, немного. И Аркадий не подошел к ней, а она, разговаривая с отцом, весело вспыхивая смехом и оглядываясь по сторонам, не узнала Аркадия.
На собеседовании сидели в большой комнате - как-то так - квадратом - все преподаватели, Межиров, Долматовский, Винокуров, прочие, комсомольская ячейка, ректор, партбюро... Так мне после рассказывала Тата. А что было? На нее загляделись.
- А вы в театральный не хотите поступать? - спросил Межиров.
Она не ответила.
Попросили прочитать стихи. Она прочитала на русском языке. Экзамены все сдала отлично. Списки принятых еще не вывесили, а уже случилось 21 августа, и танки въехали в Прагу. Мы, дети почти, не задумались. Тата радовалась через несколько дней, потому что ее приняли в институт. На самом деле она была робкая и не очень уверенная в себе...
Я приехала в Москву, когда Тата уже училась на четвертом курсе. Она уже стала такая, какой ее и запомнили. А девочку из провинции в тот первый год, вот такую Тату никто не помнил. Только Аркадий, пожалуй.