Всяк за своё ответит.
Каждому – свой черёд.
Слово, если не светит, –
Запечатает рот.
Синкопическая ломка ритма ничуть не портит его поэзию, а только усиливает напряжение мысли и силу обострённых чувств. А философское проникновение в почву, в глубины бытия получает сильные эмоциональные импульсы. И это приводит к поразительным формулировкам, которые сродни прозрениям: "Отворяющий кровь не спасётся – Кровь возврату не подлежит" .
Естественно-непринуждённо высказываются, словно выдыхаются, и неожиданные проникновения в смыслы жизни и смерти: "Жизни на всех не хватает, Смерти хватает на всех..." Смерть он понимает по-христиански с верою в спасение души.
По его стихам можно проследить, как приходит к нему православное осознание бессмертия души: "Я нынешней ночью счастливым умру – Мне страшно несчастным проснуться" .
Так он обнаруживает в себе страх Божий перед смертью, робея и не боясь. Грешному умереть страшно из боязни Господнего суда, но и безгрешному страшно умереть, так как и ему предстоит предстать перед Божественные очи, как на последний ответственейший экзамен. Уныние и угрюмый несчастный вид для человека здесь менее всего подходит. Но и улыбчивость на себя не так-то легко навести.
Видно, как поэт всё это в себе переживает, соизмеряя и приводя в состояние гармонии. А главное – есть у него отчётливое осознание того, что божественной любовью можно победить роковое небытие: "У Господа я всепрощенья себе не прошу, Я только молю, чтобы сердце наполнил любовью" .
Поэт нашёл то место, которое наполняется благой энергетикой, сумел настроить себя на волновые приливы вестей, наполняющие его душу сокровенным знанием. Но, как бы извиняясь за такие неожиданные мысли, автор пытается горестно отшутиться:
Меня не били смертным боем
За дилетантские стихи.
Меня водили под конвоем
За настоящие грехи.
В.Шемшученко любит показать свою поэтическую культуру, ценит рельефный образ, граничащий с метафорой: "Зачерпнуть котелком отраженье луны И в рюкзак уложить тишину и усталость" . Иногда она, эта культура, начинает отдавать академической холодностью: "Я чашу раскаянья радостно выпью до дна, Чтоб сын, повзрослев, из неё не отпил ненароком" . И всё же искренность всё пересиливает. При этом заметим, что если чаше раскаяния, очищения и причащения Ю.Кузнецов придаёт более модернистский формат "черепа отца", то В.Шемшученко остаётся в традиционных рамках.
Тем не менее, автор безбоязненно переосмысливает цитаты любимых поэтов, хороших и разных. В триптихе "Москва, Москва..." есть что-то цветаевское – и в образном осмыслении, и в художественном оформлении, в ритмике и соразмерности:
Мироточат иконы.
Кровоточат слова.
Колокольные звоны
Над тобою, Москва.
Я устал торопиться
И перечить судьбе –
Окольцованной птицей
Возвращаюсь к тебе.
Постою у порога,
Где толпится народ.
...Кольцевая дорога
Никуда не ведёт.
Всё возвращается на круги своя – возвращаются боль и обиды, беды и несправедливость; они движутся по кругу, не находя выхода в райскую метафизику счастья. Однако сам он испытывает её предвосхищение, пусть несбывшееся, но словно сбывающееся: "А за окном такая жизнь, Что впору изойти стихами!"
И тогда от отстранённого академического строя стихов не остаётся и следа: "Лунный свет я за пазуху прячу, Чтоб его не спалила заря" . Это действительно поэтично – не надуманно, органично, вдохновенно.
Он хотел бы определиться в поэзии так же, как некогда определил место С.Есенина В.Маяковский: "у народа у языкотворца... звонкий забулдыга-подмастерье", – только отходя, отрешаясь от забулдыжничества и "пошлин бессмертной пошлости" (М.Цветаева), преисполняясь православной кротости и терпимости:
И светла моя грусть, и легка.
Отрекаюсь от пошлых мистерий.
Я – смиреннейший подмастерье,
Данник русского языка.
Здесь и грусть по-пушкински, по-православному светлая ("Мне грустно и легко. Печаль моя светла..."), и решительный жест отрешения, и не менее решительная интонация самоутверждения.
О месте поэта в современном мире, полном смут и волнений, он размышляет подолгу и всерьёз, своё слово стремится подтвердить действием: "Ночь зачитана до дыр И заштопана стихами" . Он всегда помнит блоковское опреде- ление, что слово поэта – это дело его. И разрыв между словом и делом остро переживает, не позволяя ему проникнуть в своё духовное бытие:
А я всё хмурю брови
И лезу напролом –
Поэзия без крови
Зовётся ремеслом.
Он понимает, что и молчание поэта – это действие его, поступок, противопоставленный суетной конъюнктуре. В молчании и вынашивается честное и чистое, веское и вечное слово его:
Переосмысливаю быт.
Переиначиваю строки.
Когда горланят лжепророки,
Поэт молчаньем говорит.
Поэт в этом мире чаще всего одинок. И своё одиночество Шемшученко очерчивает образами своего быта, возводя его до степени бытийности: