Дело шло у нас так же споро и весело, как в любой мужской работе, и если в дедовском сарае, когда строгали доски и учили и меня держать рубанок, пахло свежей сосновой стружкой, то здесь - горячей сосновой смолой - канифолью. Да и сам сверхчудесный триод был сделан из германия, рассыпанного в общей нашей матери - сырой земле.
Однажды вечером в лабораторию пришел подполковник с лаборантом, работавшим здесь и славившимся на всю академию тем, что может пробовать голыми пальцами напряжение сети. И теперь лаборант попросил у нас папиросу и заодно поинтересовался: «Сеть-то у вас верно включена?»- и продемонстрировал свое умение (большим и указательным пальцами нажал на контакты, будто нащупывая что-то, и сказал удовлетворенно: «Есть двести двадцать»). Мерцаев поднялся из-за приборов и, размахивая папиросой, обсыпая пеплом бриджи и китель, начал было рассказывать о температурной зависимости в кристаллическом триоде, но подполковник отмахнулся: «После, после». Они с лаборантом прошли в соседнюю мастерскую и занялись своей срочной работой: вытачивали оригинальные блесны для ловли щук. Когда в руках подполковника появлялась новая блесна - тяжелая эллипсооб-разная или почти прямоугольная пластинка из красной меди, вялое невыразительное лицо его разглаживалось. «Своя блесна - это своя блесна,- говорил он убежденно,- а фабричная - это фабричная».
Мы с Мерцаевым зашли посмотреть, и я вежливо поинтересовался ходом ловли. Подполковник с превосходством сельского жителя, рассказывающего горожанину об урожае, объяснил: «Километров двадцать за день дашь по берегу, постоишь по грудь в воде несколько часов, покидаешь такую вот бляху, пока руки заломит,- может, и принесешь щурят с полмешка…»-«Пойдем-ка до дому, что ли,- предложил мне Мерцаев.- Может, успеем где-нибудь пивка попить…»
На этом и закончилась наша работа в лаборатории, а вскоре начались экзамены, практика, отпуска…
В конце августа город вновь наполнился зелеными кителями, красными кантами и черными фуражками, и всюду только и слышалось: «Привет, Володь… Здорово, Саша… Ну, как там, на катоде?» Или девичье: «Чорти шо! Левка приехал!» В городском саду в это время расцветали, розы, специально посаженные садовниками к этим дням, когда в городе праздновалась очередная годовщина освобождения от фашистской оккупации. Роскошные розы разных размеров и расцветок сияли на клумбах, напротив летнего ресторана, в котором мы, перебивая друг друга, делились отпускными впечатлениями. Кто о футболе - и тогда звучали знаменитые имена-клички: Чепец, Бобер, Дема; кто о концерте Клавдии Шульженко, о том, как трудно было купить билет у спекулянтов, о новой ее песне -«О голубка моя». Эта песня пришла с далекого, редко вспоминаемого острова Кубы, и Мерцаев, прослушав песню, сказал: «Этот народ еще скажет свое слово». Рассказывал о своем и Левка Тучинский: «Остались мы с ней в машине. Ночь, на улице никого. Вдруг дворничиха-татарка выходит из ворот…»
Рассказал мне свою летнюю историю и капитан Мерцаев, Весь отпуск он просидел у матери, работая над научной статьей о схемах на полупроводниковом триоде. «Только рыболову не понесу,- сказал он.- Пойду на кафедру радиотехники. Там ребята головастые».
Мы жили в ту осень в просторной высокой комнате, похожей на госпитальную палату. Наши с Мерцаевым койки стояли рядом. Я успел захватить место у окна, а Сашке было все равно. Он разбудил меня как-то глухой ночью, и я подумал, что объявлена учебная тревога, потому что капитан был в полной форме и даже в фуражке. Он сидел на своей кровати, и лицо его было устало осунувшимся.
– Был я там,- сказал он и надолго замолчал.
– Где? - спросил я неожиданно громким, спросонья хриплым, басом.- В ресторане, что ли?
– На кафедре, балда!
Проснулся Тучинский и заныл, что вчера ему Катька спать не давала, а сегодня - мы.
– Замолчи, укушенный! - рявкнул на него капитан.
– Так что они сказали? Погнали, что ли?
– Погнали! Ты меня с кем-то путаешь. Старший лейтенант, этот латыш, был в восторге. Готовый диплом, говорит, и полдиссертации.
– От стеньки к стеньке? - вспомнил я старшего лейтенанта; он, рассказывая о движении радиоволн по волноводу, говорил с прибалтийским акцентом: «Волна отражается от стеньки к стеньке».
– Вот именно.
– Ребят, случилось что? - уже вежливо поинтересовался Левка.
Сашка разделся, лег и закурил.
– Ну, так что теперь? - спросил я.- Будешь диссертацию писать?
– Нет. Прекращаю. Совсем прекращаю эту работу.
– Почему? Что за бред?
– Ты, конечно, человек почти уже погибший, отравленный всеобщей толкотней, но, может быть, поймешь: я хочу проверить себя, убедиться, к чему действительно годен, испытать свои силы и знания сначала работой, не хочу я быть одним из тех, кто выходит из себя ради диссертации.
– Ты не имеешь права отступить. У тебя талант.
– При чем здесь талант! Писать липу я не стану. Не приспособлен.
– Ну, это, знаешь, белоручничество, как говаривал Федор Михайлович…
– Ты еще добивай меня своей начитанностью. Человек должен сознавать себя необходимым для других людей. Пойми. Необходимым, а не конкурентом. Только тогда он может ощущать себя полноценным человеком. Об этом ты не вычитал у Достоевского?…
Как раз в эти дни в город приехала наша любимая легендарная футбольная команда: красные футболки со звездой на груди. Для меня она была еще и памятью о золотом детстве, о том, как, презрев школьные уроки и наставления матери, я бросал все и ехал до Преображенки, а дальше приходилось идти пешком, потому что неподвижной вереницей стоял и трамваи до самого Черкизова, до стадиона, и толпа валила прямо по мостовой, причем большинство болельщиков составляли мужчины в серых фетровых шляпах, с портфелями или со скрученными в трубку газетами. Иногда случалось опаздывать, и, едва войдя в свеже-зеленую березовую рощицу, окружавшую невысокие трибуны, можно было слышать скрипучий гудочек тогдашнего судейского свистка. Если длинный и два коротких, то - корнер, и если в нашу пользу, то немедленно раздавались истерические крики защитников: «Гришку держите». Эти звуки подстегивали меня, и я кидался к трибуне со всех ног, чтобы успеть увидеть, как навешивается подача, и Григорий Федотов, со всех сторон окруженный защитниками, непостижимо легко выскакивает на мяч и забивает очередной гол. Его живое упругое движение было настолько молниеносно-ловким, что казалось, будто все остальные игроки застывали на это мгновение в неподвижности.
Мы узнали, что команда тренируется на городском стадионе, и поехали туда. Стоял серый осенний день, когда того и гляди пойдет дождь, да и стемнеет скоро, и если футболом живет твоя душа, как у нас, мальчишек тридцатых годов, то с особым ощущением последней острой прощальной радости смотришь ты на поле с выбитой полукружьями травой у ворот и неправильным кругом в центре. Футболисты в такие дни жадностью и злостью на мяч напоминают неугомонных осенних мух: тренируются без устали дотемна, торопясь еще и еще раз послать мяч в ворота - может быть, последний раз в сезоне.
На стадионе было уныло и пусто, и в безветренной тишине гулко лопались удары. Федотов, в сером пиджаке внакидку поверх тренировочного костюма, стоял за воротами и наблюдал за отработкой углового. Подавал маленький Демин, били - Гринин и незнакомый молодой форвард. У молодого получалось плохо: верхние мячи шли выше ворот, нижние вратарь легко забирал.
Немногочисленные зрители толпились вокруг, почтительно глядя на великого футболиста. Он мало изменился с тех пор, когда выбегал на поле стадиона в Черкизове под звуки марша «Зангезур» в глухо шипящих репродукторах, тотчас же забиваемые восторженным воем трибун. Тот же светло-каштановый завиток зачеса над крупным удлиненным лицом добросовестного рабочего, молча-, ливого и скромного, но знающего себе цену. Только теперь не светился он энергией борьбы, а поскучнел, погас. Он уже не играл, а считался тренером, но, по-видимому, тяготился обязанностями руководителя и воспитателя. Вот и теперь никак не мог понять, почему молодой форвард не может забить гол, и говорил ему с какой-то мягкой осторожностью, чуть ли не виновато: «Ты сложись, когда на мяч идешь… Сложись…» У того опять не получалось, и Федотов виновато озирался, будто ища поддержки.