В городе вообще было много драконов — деревянных, каменных, бронзовых. Их головы высились рострами на плоскодонных широких суднах, покачивающихся у причалов, их нефритовые статуэтки продавались в каждой лавочке «на счастье», их изображения украшали гигантские вазы-курильницы в храмах и блюда для жертвенной крови и цветов. Но все это были лишь жалкие подобия тех поистине царских зверей, что извивались, ловя собственные хвосты, на синей стене в гавани.
Из четырех кувшинов масла, предоставленных Конану для расправы с гирканцами, были использованы только три. Четвертый же Амаль торжественно преподнес градоправителю, не преминув рассказать, почему в целости доехало так мало драгоценного масла.
Градоправитель изумленно цокал языком, слушая красочное описание битвы, о которой купец знал только со слов погонщиков, что оставляло место его воображению, необузданному, как дикая кобылица. Конан, присутствовавший на приеме как герой и почетный гость, только посмеивался, слушая удивительные речи туранца. Разумеется, после такого рассказа за единственный доехавший кувшин было заплачено столько же, сколько обещано за четыре.
Амаль не солгал: в порту его действительно ожидало судно — большая галера с полосатым прямым парусом, купленная им в Иранистане. Как он объяснил, торговый путь его шел по кругу — из Турана через Вилайет и гирканские степи, в Кхитай, затем сюда, в Пайтал, затем вдоль островов к Жемчужным Отмелям, а затем через Уттару и Вендию в Иранистан.
Сам он идет с караваном, а сын его друга тем временем выходит из Иранистана на корабле с товаром, на котором невозможно не наторговать прибыли, и плывет через все ту же Вендию ему навстречу. Здесь, в Пайтале, Амаль намеревался расстаться с верблюдами, продав их какому-нибудь путешественнику или такому же, как он, купцу, а в Иранистане, закончив плавание, продать судно и купить новых верблюдов. По его словам, он проделывал это раз за разом уже несколько лет. У этого человека, раз в год пускавшегося в опаснейший и труднейший путь, было продумано все до мелочей. Неудивительно, что дело его процветало.
Покупатель на верблюдов нашелся скоро. Поскольку в Кхитае они были редки, почтенный Амаль запросил вдвое против обычной цены на верблюда на Аграпурском базаре — и получил, сколько хотел. Более его в Пайтале ничего не держало и, избавившись от обузы, он объявил Конану, что готов отправляться в путь.
Они вышли из гавани ранним погожим утром, при несильном ветре. Сезон штормов в этих водах уже миновал, летние дожди еще не начались, так что плавание обещало быть легким и приятным.
Конану и его друзьям была предоставлена каюта рядом с хозяйской. Амаль заявил, что Фаруз, сын его умершего друга, прекрасно проведет это плавание в одной каюте с ним. Но Сагратиус возразил на это, что желает спать в гамаке на нижней палубе — он очень сдружился с караванщиками, — а Кинда, разумеется, не захотел расставаться с аквилонцем. Конану это было только на руку, о чем он и напомнил туранцу, когда тот вздумал было возражать.
Так Конан оказался в одной каюте с Фарузом, тихим и застенчивым юношей лет восемнадцати. Ему, разумеется, тоже поведали о схватке у оврага, и на гиганта-киммерийца он смотрел не иначе как с восхищенным обожанием.
Сначала это слегка раздражало Конана, затем стало забавлять. Он даже нашел в этом свою выгоду: мальчишку можно было поднять среди ночи с просьбой принести воды из большой бочки, стоявшей на нижней палубе, или кувшин вина из хозяйского запаса — и он со всех ног мчался исполнять приказание, словно не был вторым по значимости человеком на корабле, а мальчиком на побегушках у варвара.
Но при этом с командой он говорил властно и уверенно, а отвечали ему без насмешки и со всею почтительностью, из чего можно было заключить, что попробуй Конан сам заставить юношу исполнять его прихоти, он получил бы неумелый, но твердый отпор. И это тоже вполне устраивало киммерийца.
Именно разделение троих друзей и вызвало вскоре у почтенного Амаля настоящую тревогу. На третье утро плавания он подошел к Конану и почтительно спросил, может ли тот поговорить с ним.
Конан как раз пристроился у мачты, разложив на чистой тряпице свои мечи, точильный камень и масляные тряпки с намерением как следует заняться правкой и полировкой оружия. Против соседства караван-баши он ничего не имел, и Амаль, кашлянув, начал:
— Скажи мне, господин мой, какого бога ты чтишь как своего и верховного над всем миром?
— Крома, Владыку Могильных Курганов, — ответил Конан, несколько удивленный вопросом.
— А что ты скажешь о солнцеликом Митре, коему поклоняются, как я знаю, в Иранистане и Аквилонии, а также во многих иных странах?
— Что о нем сказать? — Конан понимал, что толстяк пришел к нему не затем, чтобы узнать, на чьих плечах зиждется Равновесие этого мира. И потому ответил, как ответил бы любой киммериец, побывавший во многих странах и слышавший имена многих богов: — Он бог для тех, кто родился в его вере, и к ним он, наверное, милостив. Я не буду поносить его имени, но и возносить ему молитвы мне тоже вроде как незачем.
— А кому ты поклонялся, будучи на службе у Повелителя Илдиза?
— Так вот ты о чем! Нет, я не чтил Эрлика и Пророка его Тарима. Все в моем отряде знали, что мой бог — Кром. Но я никогда не пытался отвратить их сердца от Эрлика, если ты хочешь знать именно это.
Купец энергично кивнул.
— И не похвалил бы того, кто попытался бы это сделать?
— Клянусь Кромом, нет! О чем ты толкуешь, почтенный Амаль абн Сатир?
— Твой воин, аквилонец, он ведь когда-то был жрецом Митры?
Конан расхохотался. Он все понял.
— Так Сагратиус взялся обращать твоих матросов в митрианство, так, что ли?
— Так, о кладезь мудрости, именно так! — Купец горестно всплеснул руками, но тоже не удержался от улыбки. — И, клянусь милосердием Эрлика, меня начинает это беспокоить! Что я скажу женам, матерям и детям этих мореходов, когда привезу их домой? Что их кормильцы отвернулись от них и ушли к другому богу? Посоветуй, что мне делать, о могучий! Конечно, сей служитель Митры гораздо больше похож на трактирного кутилу и забияку, чем на скромного и смиренного дервиша, и меня, человека седого и всякие виды видавшего, не смутили бы его пьяные речи. Но я-то уже старик, а на «Покорителе Морей» много безусых юношей. Они слушают твоего воина с охотой и вниманием, и я опасаюсь…
— Не опасайся ничего, уважаемый, — прервал его Конан, вновь возвращаясь к надраиванию до блеска своих клинков. — Сагратиус громок лишь на словах. Ты же видел, Кинда проводит с ним бок о бок дни и ночи, слышит все его громкие речи, божбу и проклятия и, клянусь печенью Крома, перегрызет за него глотку кому угодно. Но Кинда — птулькут, и молится своему богу, как бы громко ни рассуждал Мейл о милостях Солнцеликого. Да и сам он не вернется в обитель ни за какие блага Митры. Пусть буянит. От этого никому не будет ущерба. Но, если хочешь, я поговорю с ним.
Амаль, сидя рядом с киммерийцем, задумчиво посасывал кончик бороды.
— Эрлик свидетель, ты прав, Конан. Никогда я еще не видел, чтобы в новую веру обращали столь странным способом: с помощью большого количества вина и браги, а также громких песнопении за полночь на нижней палубе. И все же, заклинаю тебя именем твоего бога, Крома, поговори с ним.
Конан пообещал поговорить и тем же вечером, спустившись на нижнюю палубу, выполнил свое обещание. Сагратиус был уже изрядно пьян, но внушению внял.
— Мочи нет смотреть на этих заблудших! — восклицал он в свое оправдание. — Веришь ли, они всю жизнь прожили с именем какого-то нечестивца на устах, так и не изведав благости истинной веры!..
— А сам-то ты неужто так уж стремишься вернуться к служению? — расхохотался киммериец. — Тебе бы брюхо набить да подраться — вот все милости Митры, коих тебе довольно. Потому кончай смущать правоверных туранцев. Обращай меня или Кинду, раз уж так невмочь.
— Разве я не пробовал? — воскликнул Сагратиус с пьяной слезой в голосе. — Видит Митра, я употребил все силы…