И он подробно начал рассказывать, как меняли паркет, заново отделывали стены, меняли светильники, даже выключатели, как нужно было следить за работягами, чтобы не нахалтурили.
— Ну вот, — закончил он и обвел рукой вокруг, — теперь вроде можно жить и гостей пригласить не стыдно… А ты что молчишь, батя? Тебе не нравится?
— Нравится, — сказал Шевелев. — Только не слишком ли ты жаден на это барахло? Мы в молодости как-то обходились и без него.
— Теперь потребности другие, — сказала Алина, складывая посуду на свою «ездовину».
— Я тебе помогу, — сказала Варя.
Шевелев проводил их взглядом.
— У вас, значит, другие потребности… Ну, конечно, у твоей матери, когда она выходила замуж, было жгучее желание иметь только одно платье на все случаи жизни и штопаную кофточку. А мне просто требовалось светить подштанниками через единственные протертые штаны.
— По-твоему, нам надо от всего отказываться только потому, что не было у вас?
— Отказываться не надо, только когда потребительство становится культом…
— Почему это называется культом? В конце концов, для чего всё делается, выпускается, производится? Для сводок? Для складов и в запас для будущих поколений? Люди делают вещи и вообще всё для того, чтобы ими пользоваться. И не когда-нибудь, а сейчас, когда они живут, работают и могут потреблять то, что они делают, а не когда им, кроме манной каши и клизмы, ничего не будет нужно…
— Вот я и хотел сказать, что всё больше распространяется потребительство… На Западе молодежь даже бунтовала против потребительского общества.
— Это нам не угрожает, — сказал Устюгов. — Там бунтовали студенты, сбитые с толку маркузианством, которое, в сущности, является окрошкой из удешевленного марксизма и подгримированного фрейдизма с примесью маоизма и прочих религий.
— Да, — сказал Шевелев, — у нас без религий — хватай, кто может, вот и всё.
— По-твоему, — сказал Борис, — нужно, как в первые пятилетки? Жизнь в палатках или бараках, баланда в столовках или всухомятку — и вперед, да здравствует! Это хорошо было тогда. А сейчас конец века, время НТР. — Он опасливо оглянулся на закрытую дверь в прихожую. — Нутряным паром ракету в космос не запустишь! И гигантские ГЭС с однолошадными грабарками не построишь, нужны шагающие экскаваторы. И так далее. Так что техника на уровне века, а люди должны жить как робинзоны? Мы не хотим так жить!
— Кто мы?
— Технари. Руководители. В наше век, я считаю, решающие фигуры — деловые люди, технократы, и никуда от этого не денешься. А если так — будьте любезны дать нам что положено.
— И это? — Шевелев повел взглядом по обстановке.
— И это.
— Где же это для вас положили? Люди ищут месяцами, ждут очереди. А ты враз всё сварганил.
— Это другой разговор. Кое-кого пришлось подмазать, а в основном сработали дружеские связи.
— То есть блат?
— Тебе обязательно хочется меня задеть? У тебя друзья есть?
— Есть. Немного.
— А у меня много! И я этим горжусь. Когда ты помогаешь друзьям или они тебе, ты это тоже называешь блатом? Или что можно тебе, другим нельзя?
— У нас дружба идет не по снабженческой линии.
— А у нас дружба не от сих до сих!.. Мы помогаем друг другу во всём. Иначе какая это, к черту, дружба?
— О чем вы так кричите? — сказала Варя, входя в комнату. — Даже в кухне слышно… Может, поедем уже домой? Я что-то устала…
— Пора, пора, — сказал Шевелев.
— Подожди, мамочка, я сейчас организую… — Борис снял трубку, набрал номер. — Валя? Что там Сашко делает? «Козла» забивает? Добьет в следующий раз, Скажи, чтобы ехал ко мне.
Минут пять Борис расспрашивал мать, как она вообще себя чувствует, не нужно ли чего-нибудь достать, привезти. Остальные молчали. Борис пошел их проводить, Алина осталась дома. Машина уже ждала у подъезда.
— Садись, мамочка, спереди, тебе будет удобнее, — сказал Борис. — Счастливо!
— М-да, любопытно, весьма любопытно… — сказал Устюгов, когда машина отъехала, но в зеркальце тылового обзора поймал внимательный взгляд водителя и умолк.
— Итак, рассеялся сон золотой о великосветской жизни, мы снова вернулись в трезвую повседневность… — сказал Устюгов, когда машина ушла. — Для вас, родителей, это путешествие в царство мечты было необходимостью. Но за что пострадал я? Снедаемый черной завистью и сознанием своего ничтожества, я теперь проведу ночь без сна. И, может быть, не одну… Честь имею.
— Погоди балаганить, — сказал Шевелев. — Мне после шикарного приема есть захотелось, тебе небось тоже. Пойдем, Варя нас чем-нибудь накормит.
— В самом деле, Матвей Григорьевич, — сказала Варя. — От обеда остались котлеты, разогрею их, вот и поужинаете. А то что вы, пойдете в забегаловку или будете есть колбасу из бумажки?
— Меня соблазняют не котлеты — хотя котлеты тоже! — а возможность излить душу, которая исполнена и переполнена… И если я вам ещё не надоел…
— Иди, иди, не кокетничай, — сказал Шевелев.
Раздражение, вызванное стычкой с Борисом, всё ещё клокотало в нём, и он не хотел оставаться сейчас с Варей наедине. Обмена впечатлениями не избежать, и он боялся, что не сумеет сдержать себя, наговорит бог знает чего, а ей, видно по всему, и без того тошно. Устюгов же своим суесловием может спустить всё на тормозах.
— Надеюсь, вы не поведете меня в столовую, отделанную дубовыми панелями, — сказал Устюгов. — И не только потому, что у вас её нет… Моя плебейская душа плохо переносит великосветский шик и предпочитает пролетарские журфиксы на кухне… Привет тебе, доблестный лыцарь! — провозгласил он на пороге кухни.
— Какого рыцаря вы здесь нашли? — улыбнулась Варя.
— Боженко. Я не виноват, что этого завзятого вояку прославили через посредство шкафов, стульев и табуреток, назвав его именем мебельную фабрику. Конечно, это не Луи Каторз и даже не Бидермайер. Глаз они но радуют, но во всяком случае не надо думать, как пробраться через собственные колени, которые торчат выше стола, чтобы достать чашку чая… Вы не обращали внимания, как ничтожно влияние литературы на жизнь? Десятки лет назад Маяковский высмеял «подтяжки имени Семашки» и призывал уважать имена всякого рода достойных людей. Не помогло! Боженко как был, так и остался ангелом-хранителем мебельной фабрики, лихого рубаку Чапаева превратили в шоколадные конфеты, и — страх сказать! — киевская фабрика даже Карла Маркса приспособила к кондитерскому производству, носит его имя… И все привыкли, вроде так и должно быть, хотя, как известно, Маркса сладости не привлекали и занимался он совсем другими вещами… Вы знаете, иногда я мечтаю посмотреть в прозрачные глаза идиота, которому пришло в голову шоколадные конфеты назвать «Каракум», что, как вам известно, означает «Черные пески». Аппетитное, привлекательное название для конфет, не правда ли? Иногда этих идиотов кидает в поэзию. Получается не лучше. Например, есть конфеты «Мечта» и «Фантазия». «Взвесьте мне триста граммов «Мечты». Или: «Дайте мне «Фантазии» на рубль сорок…» Прелестно, а?
— Будет вам, — сказала Варя. — Лучше расскажите, из-за чего вы там ссорились.
— Вы правы, Варенька, человеческая глупость неисчерпаема, мои иеремиады против неё не помогут, и я затыкаю фонтан… Котлеты божественны! Как, впрочем, и всё, что делаете вы… А ссоры давеча не было. Был разговор в несколько повышенном тоне, вот и всё.
— А из-за чего он повысился?
— Я так думаю, из-за недоразумения. Из-за того, что стороны не захотели или не сумели друг друга понять. — Варя не спускала с Устюгова глаз, и он озабоченно потер лысину. — Дело, Варенька, в том, что у вашего супруга скверная привычка слишком кратко изъясняться. Я столько лет пытаюсь отучить его от этого, но тщетно. Лапидарные высказывания хороши в философском споре или в разговоре о предметах, кои ни одного партнера не затрагивают за живое. Если же партнер почувствует себя затронутым, то разговор кончается, начинается спор, который очень легко переходит в ор, когда собеседника уже не слышат, не понимают и орут самому себе, доказывая собственную правоту…