К сыну Шевелев больше не ездил. Варя была у Бориса несколько раз и каждый раз возвращалась огорченная и подавленная. Ей было там не по себе. Казалось, что Алина молчит умышленно, чтобы свекровь поскорее ушла, неприятно было напускное оживление Бориса, который старался говорить за троих. Но особенно тягостно было, когда там случались гости. Она чувствовала себя неловко среди этих развязных, горластых людей, которые никогда к ней не обращались, даже не замечали её, и она видела, что Борис как бы стесняется её, совсем не шикарно одетой и не умеющей вести веселый застольный трёп, к какому там привыкли. И Варя тоже перестала ездить к сыну. Но Борис остался внимательным и заботливым. Особенно когда у него появилась «Лада». Хотя бы раз в неделю он заезжал на полчасика — надолго не позволяли дела, — расспрашивал, как они живут, не нужно ли чего-нибудь. Если в аптеке не оказывалось нужных лекарств, он доставал их какими-то своими способами. Когда врачи настоятельно рекомендовали Варе поехать в Кисловодск, а Шевелев добиться путевки не смог, Борис добыл её в два счета. Позже, когда Варе уже запретили дальние поездки и вообще менять климат, он дважды доставал для неё путевки в кардиологический санаторий в Пуще-Водице. Он предлагал и отцу достать путевку в крымский санаторий, чтобы не мыкаться там дикарем, но Шевелев от путевки отказался. Приезжал Борис всегда один, без Алины.
Сергей с головой погрузился в науку и уехал. Борис ушел в свой особый мир, куда явно не стремился вовлекать родителей, в который Варю и самое не тянуло. Единственной отрадой и объектом неусыпных забот остался Димка. Может быть, сложилось так потому, что родился он хилым и слабеньким, в детстве часто хворал, и все были в постоянной тревоге за него, даже за его жизнь. Сказались лишения военного времени, а год его рождения — сорок седьмой — был просто голодным после жестокой засухи и неурожая сорок шестого. Постепенно детские хвори его оставили, парнишка выровнялся, и его погнало в рост — он был одним из первых акселератов, как после войны стали называть непомерно долговязых ребят. Димка был общительным, веселым и добрым, таким и остался навсегда. Учился он ни хорошо, ни плохо, хотя мог бы учиться и хорошо — мальчик он был способный. Ему мешали увлечения, без конца сменявшие друг друга. Он увлекался то собиранием марок, то фотографией, то радиолюбительством, то драмкружком. Прочным оказалось только одно увлечение — рисование. Он рисовал дома и в школе, поступил в художественную студию при Дворце пионеров. Варя и тетя Зина всячески поощряли это его увлечение, лелея надежды, о которых говорить вслух остерегались. Шевелев не препятствовал: профессия художника не казалась ему основательной, но в конце концов профессия как профессия. Окончив школу, Димка подал документы в Художественный институт, но на экзаменах провалился. Он был огорчен и обескуражен, мать и тетка — в отчаянии. >
— Может, подашь в какой-нибудь технический? Время ещё есть, — сказал Шевелев.
— Очень нужно! — сказал Димка. — Стать инженером и вкалывать за сто рэ в месяц? А через десять лет получить прибавку в десять рэ?
— Что ж ты собираешься делать?
— На будущий год подам снова.
Он подал снова и снова провалился. На этот раз мать и тетку охватила паника. Не столько из-за самого провала, сколько из опасения, что Димку, раз он не учится, возьмут в армию. Сам Димка возмущался порядками, говорил, что выдерживают те, кого натаскивают специальные репетиторы, и что вообще теперь происходит не конкурс абитуриентов, а конкурс родителей — решают знакомства и связи. Позвонит какая-нибудь цаца, и любую бездарь за уши втянут в институт, хотя бы он провалил все экзамены…
Шевелев понимал, что упреки адресованы ему: он не нанимал репетиторов и никаких связей не имел. Однако виноватым он себя не чувствовал. В годы его ученья по блату не поступали. И репетиторов не было. Возьмут в армию? Ничего страшного. Даже полезно: армия вышибет из парня всю дурь и легкомыслие, сделает человеком.
Однако Димку не взяли и в армию: у него оказался ревмокардит.
Когда тревоги по поводу возможного призыва улеглись, Шевелев как-то за ужином спросил Димку:
— Ну что, будешь ещё год бить баклуши и снова подавать в свой Художественный?
— Нет. Пойду работать.
— Кем ты можешь работать? Ты же ничего не знаешь и не умеешь. Хватит дурака валять — готовься как следует и поступай в технический.
— Не хочу. Понимаешь? Не хочу и не буду ишачить за сто рэ!
— А так тебе больше дадут? Сто рублей — их ещё заработать нужно.
— Заработаю больше.
— Тебе образование нужно получить, а не думать о заработке.
— Нет, мне нужно думать о заработке, потому что я… — Димка набрал воздуха в легкие, словно собирался нырять, и выпалил: — Потому что я хочу жениться.
Руки Вари в испуге взлетели к щекам.
— Ты что, спятил? Или дурацкие шутки шутишь? — сказал Шевелев.
— Не спятил. И не шучу.
Когда товарищи по работе или Зина жаловались на подростков, проходивших свой трудный и для родителей и для них самих «переходный возраст», Шевелев с радостью отмечал, что у них в семье этого не было. Конечно, все — и Сергей, и Борис, и Димка — проходили этот злополучный возраст, вызывающий столько нареканий, но у них всё это миновало как-то мягко и не очень заметно: ребята не заносились, не дерзили, между ними и родителями не возникало никакого отчуждения. Он понимал, что его заслуги в этом нет, всё складывалось так благодаря Варе. Её доброта, мягкость и такт гасили в зародыше возможные стычки и конфликты. Ни взаимная любовь, ни уважение к родителям, их авторитет ни разу не были поставлены под сомнение. И вот теперь, когда «трудный возраст» был давно позади, восемнадцатилетний Димка стал вдруг похож на взъерошенного парнишку годов тринадцати, которому любая блажь или глупость кажутся основанием для бунта против родительского «гнёта» и возможностью для самоутверждения. Стиснув зубы и наклонив лобастую голову, он всем своим видом показывал, что отступать не собирается.
— Господи! — сказала Варя. — Но ты же ещё мальчик! Ты просто не понимаешь, насколько это важный шаг и что он влечет за собой.
— Я уже не мальчик, мама, и всё понимаю.
— В истории, — сказал Устюгов, — можно насчитать немало случаев, когда в брак вступали в четырнадцать, двенадцать лет и даже ранее. Но происходило это в семьях всякого рода герцогов и королей в интересах династических — продолжения рода и сохранения власти. Поелику тебе не угрожает владетельный трон и даже наследственная должность, то мне кажется, можно так уж и не спешить…
Димка зыркнул на него и ничего не ответил.
— Может быть, — сказал Шевелев, — ты уже должен жениться? Как это теперь у молодежи называется — жениться на животе? Давай уж, выкладывай всё начистоту.
— Нет, не должен. Живота нет. Я просто хочу. И женюсь.
— Да ты же недоучка! — взорвался Шевелев. — Недоросль! Самый настоящий Митрофанушка — «не хочу учиться, хочу жениться»…
Димка вспыхнул и открыл рот, чтобы тоже что-то закричать, но не успел.
— Как не стыдно! — негодующе воскликнула Зинаида Ивановна. Стекла её очков сверкали, на всегда бледных щеках проступили розовые пятна. — Как вам не стыдно! А если это — любовь?
Это было не только неожиданно. Это было невозможно, как если бы встрепанные бетонные львы у входа в Музей украинского искусства вдруг поднялись со своих мест и начали танцевать жеманный гавот.
Зинаида Инановна, или, как чаще всего её называли, тетя Зина, была добродетельна. Кроме того, она была старой девой и потому добродетельной вдвойне. Она была ходячим сводом правил и норм поведения, кодексом благородства и порядочности. К чести её, следует сказать, что она не только исповедовала и проповедовала правила этики и высокой морали, но и сама неукоснительно им следовала. Это знали все близкие. Но они не знали того, что тётя Зина навсегда, как ей казалось, похоронила в своем сердце.