— Я не ради этого приходил, — сказал Шевелев. — Я солдат, а вы жена солдата. У вас вон двое пацанов, как у меня. Что же я, у детей кусок отнимать буду?

Вместо ответа Настя расплакалась.

Повалили снега, у Шевелева прибавилось забот — разгребать сугробы, прокладывать дорожки. Он был бы рад работать тяжелее и дольше, но вся работа кончалась засветло, дни же становились всё короче, а вечера длиннее и мучительнее. Мучительнее всего была неизвестность.

Вот только здесь и теперь Шевелев понял, как много значило то, чему прежде он не придавал значения, о чем даже не задумывался. Никогда он не усаживался с намерением слушать радио, слушал его только на ходу, между делом, не читал газеты от доски до доски, не собирал, не выспрашивал никаких новостей, но изо дня в день, с утра до ночи они наплывали на него со всех сторон. Он знал, что происходит в мире, в стране, в городе, в институте, в кругу его близких и друзей. Не отдавая себе в том отчета, он не только знал, но и был как бы всему сопричастен. Пусть практически сопричастность эта не выходила за пределы узкого круга сослуживцев, друзей и знакомых — она была несомненной и необходимой, создавала полноту жизни, без которой существование было немыслимо.

И вот теперь он вёл это немыслимое существование. В глухом, занесенном снегом хуторе оборвались все прежние связи с жизнью. Он оказался оторванным от всего и от всех, словно оглох и ослеп. Мир потрясала самая ужасающая война из всех, что когда-либо происходили. А он ничего не знал о ней. В страну хлынули полчища беспощадных врагов, они взрывали, жгли, уничтожали и рвались всё дальше на восток, в глубину России. Он не сомневался, что война не на жизнь, а на смерть продолжается, рано или поздно эти полчища остановят и погонят обратно. А он ничего не знал об этом. Остались одни, без его помощи, Варя и дети. Где они, живы ли, а если живы, то как и чем они живут, какие беды и страдания выпали на их долю? А он ничего не знал об этом, и узнать не было никакой возможности и надежды. И, наконец, он не знал, как жить и что делать ему самому. Он не прятался от войны, не бежал с поля боя. Уцелел он чудом, но уцелел, война лишь покалечила его и отбросила в эту призрачную жизнь, которая не жизнь, а выматывающее душу ожидание… Чего? Этого он тоже не знал.

Марийку не терзали мучения, которые испытывал Шевелев. Конечно, война сказалась и здесь, на хуторе. Скучно было без радиоточки, которая раньше непрерывно жундела, что-то бормотала или наигрывала, в селе не стало ни сельпо, ни клуба, некуда было сбегать раз в неделю в кино, негде было купить керосин или что ещё. Но грохочущая машина смерти, которая называется войной, пронеслась мимо, в хуторе и в селе все хаты остались целы. Мужчины и парни ушли в армию, остались старики, бабы да малыши, но жизнь надо было продолжать, а чтобы продолжать её, нужно было работать. И все в меру сил, а то и через силу работали. Работала и Марийка. Похоронив мать и оплакав потерю, Марийка с тревогой думала, как одна-одинешенька она будет зимовать в своей хате на отшибе, но потом появился этот раненый дядечка Михайло. И она принялась за ним ухаживать, как ухаживала за татой, а потом за больной матерью. Или как медсестра на фронте. Ну, не совсем как медсестра, потому что у неё был всего один раненый боец, но всё-таки она его выходила, вылечила, как будто была медсестрой и тоже участвовала в войне. И потихоньку, про себя, Марийка этим гордилась. А кроме того, получилось так, что теперь бояться ей нечего: зимой она будет не одна, перепугавший её своим страхолюдством дядечка оказался обыкновенным и даже симпатичным, вот только не очень разговорчивым — всё время молчал и о чём-то думал. Сама Марийка молчать не умела и говорила за двоих. Никакой другой жизни она не видела и не знала — даже ещё ни разу не была в райцентре — и потому не могла о ней тосковать, жизнь в глухом, заброшенном хуторе не тяготила её, и, если не война, жизнь эта была бы совсем безоблачна. Никто не мог сказать, что будет потом, даже завтра, но пока всё было тихо и спокойно, ничто не угрожало ни самой Марийке, ни её дядечке. Так зачем сушить себе голову над тем, что всё равно не угадаешь и не узнаешь? Надо просто работать и жить. Как ни бедно было Марийкино хозяйство, оно всё-таки требовало целодневного труда. Он был ей привычен и потому не тягостен. А иногда даже приятен. Молчаливый дядечка Михайло нет-нет да и хвалил её за расторопность и уменье. От его скупых похвал Марийка расцветала и старалась ещё больше.

Покончив с делами, они ужинали при каганце, обсуждали новости, если они были, и что надо сделать завтра, потом Шевелев шел в комнату и ложился. Марийка прибирала на кухне, потом стелила себе на печи, раздевалась, но не ложилась сразу, а в одной рубашке становилась перед иконами на колени и шепотом молилась. Подслеповатая лампада освещала лики Спаса, Богородицы и склоненную фигурку Марийки. Извне не доходило ни звука, а в хате стояла такая тишина, что Шевелев довольно отчетливо слышал шепот Марийки. Должно быть, она не знала до конца ни одной молитвы, когда какую нужно употреблять, и из вечера в вечер повторяла затверженную вязь молитвенных отрывков, а под конец просила бога сделать то-то и то-то, напоминала ему о своих прежних просьбах, которые ещё не были исполнены, потом, шлепая босыми пятками по доливке, бежала к печке и взбиралась на неё. Но время всё-таки было раннее, спать ей не хотелось. Она ложилась на живот поперек печки, подпирала подбородок кулаками и пыталась разговорить Шевелева:

— Что вы, дядечка Михаёло, всё молчите и молчите? Хоть бы поговорили со мной. А то будто вы сердитесь.

— За что мне сердиться? Просто я всегда не очень разговорчивый.

— Вот и тато у меня такие были. Мамо, бывало, над ним говорят-говорят, говорят-говорят, а они всё молчат. А потом мамо аж сердились: «Степан, — говорит, — да ты меня слухаешь чи ни?» — «А как же, — говорят тато, — тебя слухать, если у тебя слова впереди тебя бегут, так шо ты их и сама не слышишь?..» От, наверно, и я так. А?

— Похоже, — сказал Шевелев.

— Так вы взяли бы да рассказали чего-нибудь. Шо я? Дурна сельская дивчина. А вы в Киеве жили и с высшим образованием. Сколько всего видели, знаете, Вы, мабуть, и в Москве были, и в Ленинграде…

— Был.

— Вот и рассказали бы, какие они.

Шевелев начал рассказывать о Ленинграде, а так как очень любил этот город, то даже увлекся, описывая его дворцы, соборы, каналы и мосты… И вдруг он явственно услышал зевок.

— Что, Марийка, неинтересно тебе?

— Нет, дядечка Михайло, очень интересно! Только… ну что ж те мосты, если я их не видела и, может, никогда не увижу? А вы расскажите что-нибудь про любовь…

— Ну нет, — сказал Шевелев, — про любовь пусть тебе молодые рассказывают.

— А они ничего говорить про то не умеют. Только и знают, что мовчки лапаться… А оно мне нужно, чтобы меня лапали? Я — по рукам, по зубам и бегом до дому… Да и где они, те молодые? Все на войну ушли. Может, всех уже и поубивало.

— Так уж и всех! Кто-то вернется… А потом подрастут другие.

— Для них я буду уже старая… Вы не думайте, я не как-нибудь там… Я просто хочу понять. Вот говорят, говорят и в книжках пишут — любовь, любовь… А шо оно такое — любовь?

Шевелев помолчал.

— Не знаю, Марийка. Вряд ли я смогу объяснить. Да, наверно, и нельзя это объяснить — у каждого по-своему. Мне кажется, любовь — это когда один без другого не может жить. И главное — это когда хотят и делают всё, чтобы сделать жизнь любимому человеку легче и радостнее.

— Ото и вы так свою жинку любите?

— Да. Старался, чтобы так было.

— Счастливая она! — вздохнула Марийка.

Она давно уже выспросила у Шевелева, где он жил и чем занимался, женат ли и есть ли дети, сколько кому лет и как они живут, какая у них квартира и зарплата и что можно на ту зарплату купить. Все эти вопросы были проявлением простого любопытства к жизни человека, с которым случайно свела её судьба. Сейчас она пыталась выяснить то, что, по-видимому, на самом деле волновало её и спрашивать о чём больше ей было не у кого.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: