2
Жозеф, дед со стороны отца, навещал нас по вторникам, с неизменной банкой малосольных огурцов и коробкой лукума. Иногда он дарил мне засахаренные фрукты и орехи в картонной коробке, на дне которой я находил картинки-головоломки: в переплетенных ветвях дерева прятался волк, в каменной кладке нарисованной стены скрывалось лицо крестьянки. Дед охотно делился со мной воспоминаниями, рассказывая тихим, едва слышным голосом. Часами он мог говорить о Париже начала века, но, когда дело касалось его собственной юности, он умолкал. Дед никогда не объяснял, почему решил покинуть родину, и казалось, что он давно и окончательно перевернул ту страницу, оставив в предместьях Бухареста все воспоминания о своей семье, от которой, по его словам, он никогда не получал вестей.
Воскресными вечерами накрывали стол в доме Жоржа и Эстер. Дядя был молчалив, он считал, что все — суета, что к жизни следует относиться сугубо созерцательно. Тетя Эстер была маленького роста, с рыжими волосами, большим ртом и зелеными глазами, которые, по привычке старой актрисы, она густо красила. Во время семейных ужинов тетя Эстер болтала без умолку. В молодости, наверное, она была похожа на Сару Бернар и до сих пор сохранила театральные повадки. Точно Саламандра в пламени, она плавилась в сутолоке базарных дней, испытывая жгучее наслаждение от людского водоворота. Давно осознав, что с мужем толком не поговоришь, она вознаграждала себя во время наших долгих застолий, когда вся семья с удовольствием слушала ее смешные истории. В остальное время она смолила сигарету за сигаретой, поджидая покупателей в своей лавке диковинок рядом со станцией метро «Шарон».
Другие мои родственники — тетя Элиз и ее муж Марсель — торговали рабочей одеждой: голубыми блузами, шерстяными рубашками в крупную клетку, черными комбинезонами. Их магазин находился в самом центре рабочего предместья Парижа, в квартале Малакофф. Элиз много читала и во время семейных обедов цитировала к месту и не к месту известных поэтов, разделявших ее марксистские взгляды.
Иногда я проводил короткие каникулы в ближнем пригороде у Марты. Веселая толстушка и лакомка, она старалась удовлетворить любой мой каприз, глаза ее весело блестели за толстыми стеклами очков. Долгое время я думал, что все бабушки города живут на этой улице. Они готовили одни и те же лакомства, чтобы побаловать любимых внуков, носили одинаковые платья, их головы венчали красивые пышные прически.
Но моей любимицей оставалась Луиза, не приходившаяся нам родней. Быть может, я интуитивно чувствовал, что наша близость куда глубже, чем с членами семьи. При всей внимательности и отзывчивости родных, я ощущал, что нас разделяет невидимый барьер, не позволяя задавать вопросы и вести доверительные беседы. То было секретное сообщество, объединенное неведомой мне скорбью.
3
Во время наших бесед в полумраке ее кабинета Луиза рассказывала мне все новые и новые подробности жизни в войну, окончившейся за несколько лет до моего рождения. Она могла говорить об этом часами — это был ее способ не забывать, помнить о невинных жертвах, о страхе и боли тех дней. Она долго скрывала, что и сама была невинной жертвой. До дня, когда мне исполнилось пятнадцать, Луиза свято хранила тайну моих родителей — секрет, к которому и она была причастна. Она будто ждала некоего знака с моей стороны — вопроса, намека, — чтобы открыть дверь в прошлое.
Однажды вечером по телевизору показывали фильм о войне. Не желая смотреть, отец тут же скрылся в спортивной комнате. Глухой стук гантелей, прерывистый звук тяжелого дыхания мешались с приказами на лающем языке, который он отказывался слышать. Я остался в гостиной перед телевизором, вдвоем с матерью, в тот день она была молчаливее обычного. О ком думала она в те минуты? Не обменявшись ни единым словом, мы наблюдали черно-белые события: толпы арестантов, актеры, переодетые в нацистскую форму, воссозданные в студии декорации того времени. Меня потрясло зрелище нагих тел, тесно прижатых одно к другому; я не мог отвести глаз от того, как женщины прикрывали руками грудь, мужчины — пах, как бесконечной вереницей медленно продвигались в холоде и темноте, чтобы войти в помещение душа. Первый раз довелось мне увидеть человеческую наготу на экране — бледные пятна тел на фоне каменных бараков. Зная заранее, чем я займусь, оставшись в одиночестве своей спальни, я не отводил взгляда от этой уже оскверненной плоти.
4
Я окончил начальную школу и перешел в коллеж, который располагался по соседству. Считая своим долгом всегда быть в первом ряду, я приходил на занятия раньше всех. Освобожденный от физкультуры по настоянию врачей, незанятые часы я проводил в классе за книгами. Через окно я видел, как мои одноклассники спорят из-за улетевшего в аут мяча, слышал их крики, следил за их ликованием по случаю забитого гола. Такие же крепкие и выносливые, как мой брат, они безжалостно колошматили противника, в то время как я прилежно склонялся над рабочим столом, упирая в его край свою чахлую грудь.
Дни текли, неотличимые один от другого. Их сменяли ночи — время моего театра теней. Однообразное, размеренное существование — вплоть до того события, после которого все изменилось.
5
Тело мое вытянулось, я прятал тощие коленки и костлявый торс в широкой, не по размеру, одежде. Накануне вечером я задул пятнадцать свечей на именинном пироге. Скоро мы отпразднуем другой юбилей — годовщину победы 1945 года. Завуч решил показать нам по этому случаю документальный фильм и собрал нас в темном классе перед натянутой на стене белой простыней. Я оказался рядом с капитаном футбольной команды, коренастым подростком, остриженным под ежик. Обычно он не удостаивал меня ни словом.
Просмотр начался: первый раз в жизни я увидел горы. Эти ужасные горы, о которых раньше я только читал. Пленка крутилась беззвучно, только тихо урчал проектор. Огромные горы обуви, одежды, волос и частей тел. Ни людей, ни декораций, в отличие от того фильма, что мы в молчании смотрели с матерью. Я бы с удовольствием сбежал, спрятался от этого зрелища. Одна из сцен буквально пригвоздила меня к стулу: солдат в нацистской форме тащил за ногу мертвое тело, чтобы сбросить его в уже заполненную яму. Это безжизненное тело прежде было женщиной. Когда-то она ходила в магазины, придирчиво разглядывала в зеркале свое отражение в новом платье, поправляла выбившуюся из прически прядь. Теперь же это была лишь безжизненная кукла, которую волокли, точно мешок, и ее нагая спина подпрыгивала на камнях дороги.
Впечатление было слишком сильным, непристойность — слишком жестокой, чтобы я мог пустить в ход увиденное во время своих ночных бдений. Между тем я, не колеблясь, пользовался другими изображениями, стоило только выбрать в общей череде тело, отвечающее моим желаниям, — как тем вечером во время фильма.
Мой сосед, капитан футбольной команды, взволнованно ерзал на скамейке с самого начала просмотра. Пользуясь темнотой, он отпускал сальные шуточки, вызывая приглушенный смех одноклассников. Он сдавленно хихикал, глядя на обнаженное тело, ноги которого то и дело раскрывались, выставляя на всеобщее обозрение покрытый черными волосами лобок. Он толкнул меня локтем в бок, и я, удивляясь себе, тоже захихикал, чтобы понравиться ему. Мне даже захотелось отпустить какую-нибудь сальную остроту. Подражая немецкому акценту, мой сосед пролаял: «Грязные еврейские свиньи!» — и я снова засмеялся, чуть громче. Я смеялся, потому что он толкал меня в бок, потому что в первый раз кто-то из этих всемогущих спортсменов искал моего общества. Я смеялся до тошноты. Вдруг мой желудок сжался, мне показалось, что еще минута — и меня вытошнит. Не раздумывая ни секунды, я ударил его со всей силы в лицо. Воцарилась короткая пауза, во время которой я с удивлением смотрел, как отражается во вспыхнувших глазах моего противника черно-белая фигура женщины. Затем он бросился на меня, осыпая беспорядочными ударами. Сцепившись, мы повалились на учительский стол. Я не узнавал себя: в первый раз я не испытывал сомнений, не чувствовал ни страха, ни боли, когда тяжелый кулак с размаху попадал мне в солнечное сплетение. Тошнота куда-то подевалась. Вцепившись противнику в волосы, я что есть мочи колотил его головой об пол, давил пальцами на глаза, плевал в его открытый рот. В эти мгновения я был в другом измерении, сражался с тем же самым возбуждением, как во время моих ночных баталий, но чувствовал, что на этот раз противник, в отличие от брата, не одержит верх. Я знал, что сейчас убью его, еще немного — и он навсегда исчезнет, растворится в небытии.