Банс завернул сопли в платок и попытался улыбнуться.

– Недели через две, – сказал я, припомнив слова, которые когда-то слышал от мамы, – ты будешь колбасить по школе, точно терьер, и даже вспомнить не сумеешь, как нервничал в поезде.

Я взглянул в окно и увидел некоторое количество приближавшихся к нам канотье и шляпок.

– Впрочем, что касается тебя, – прибавил я, – ты, наверное, будешь колбансить

Теперь уже настоящая улыбка и даже смешок.

– Ну так, – сказал я. – Похоже, ребята идут. Знаешь что, вот тебе мой «Рейнджер».[3] Притворись, когда они появятся, будто читаешь, это будет в самый раз.

Банс с благодарностью принял журнал.

– Ты такой добрый, – сказал он. – Никогда таких добрых не встречал.

– Глупости, – ответил я, краснея, как раскаленный коралл.

Я уже отчетливо слышал звуки величавого приближения старшеклассников.

– Да ладно, мам, – произнес кто-то из них.

– Никаких «ладно», милый. И на этот раз пиши мне, хорошо?

– Ладно, мам.

Мы с братаном никогда не звали родителей «мам» и «пап». Всегда «мамочкой» и «папочкой» – пока по прошествии нескольких лет не были официально утверждены «мать» и «отец». А уже на пороге совершеннолетия мы позволили себе прибегать – с более чем осознанным ироническим путеризмом[4] – к «ма» и «па».

В прошлом триместре я поднял на уроке рисования руку и спросил: «Мамочка, можно мне еще кусок угля?» Класс покатился со смеху.

Хотя, с другой стороны, в первые недели летних каникул я, обращаясь к маме, нередко говорил «сэр» или «матрона».

Банс углубился в сложные обстоятельства Триганской империи,[5] однако я понимал, что и он вслушивается в каждый звук, и видел, какой ужас нагоняют на него уверенные, громкие голоса других мальчиков. Пальцы его впились в обложку журнала с такой силой, что та пошла морщинами.

После прощального обеда, на пути к Паддингтону, я испытывал, думая о школе, больший испуг, бесконечно большие ужас и отчаяние, чем перед первым моим триместром. Во время летних каникул Роджер предупреждал меня, что так оно и будет. Во втором и третьем триместрах тоска по дому разыгрывается куда сильнее, чем в первом. И потому Банс оказался посланцем небес, отвлекшим меня от моих собственных страхов.

Звучный удар – дверь нашего купе отъехала в сторону.

– О господи, да тут восточные сладости «Фрая».[6] Какого черта ты делаешь у окна?

– Привет, Мэйсон, – сказал я.

– Давай-ка двигайся.

Банс начал привставать, точно воспитанный пожилой пассажир пригородного поезда, уступающий место перегруженной покупками даме.

– Не хотите ли?… – хрипло произнес он.

– Нет, я хочу получить место Фрая, если он его еще не провонял.

Вот так вот. Лицо мое побагровело, я встал и, бормоча нечто неразборчивое, пересел в угол, на самое дальнее от окна место.

Пять минут наслаждался я чувством, что кто-то взирает на меня снизу вверх и увиденным восторгается. Банс уважал меня. Доверял мне. Верил в меня. А теперь бедному щеночку предстояло убедиться в том, что все прочие ученики относятся ко мне как к пустому месту. К самому заурядному занудному недомерку. Я сидел в углу, старательно изображая безмятежность и вглядываясь в свои голые коленки, на которых еще сохранились царапины и вмятины от камушков – следы падений с велосипеда. Всего только вчерашним вечером я катил по сельским тропкам, вслушиваясь в пение жаворонков, паривших в высоком норфолкском небе, разглядывая поля, снующих по стерне куропаток. А три недели назад праздновалось мое восьмилетие и меня возили в Норидж, в кинотеатр «Гоу-монт», смотреть «Большие гонки».

Мэйсон уселся на отвоеванное место и оглядел Банса – с немалым любопытством и выражением легкого омерзения на лице, как будто Банс был представителем животного мира, коего он, Мэйсон, никогда прежде не видел да и впредь надеялся никогда не увидеть.

– Ты, – не без отвращения произнес Мэйсон. – Имя-то у тебя есть?

Ответ стал для него своего рода потрясением.

– Имя-то у меня есть, – ответил, вставая, Банс, – да только оно – не твое собачье дело.

Мэйсон онемел. Ничего такого уж дурного в нем не было. То, что он согнал меня с места, то, что сказал насчет моего запаха, никаких оскорблений не подразумевало, Мэйсон просто воспользовался законной привилегией старшеклассника. Когда ты добираешься до старшего класса, для тебя наступает время пожинать плоды. В малые годы Мэйсона с ним обращались как с грязью, теперь настал его черед обращаться как с грязью со всяким, кто младше его. Господи боже, ему как-никак стукнуло десять. Ему уже разрешили носить брюки. В приготовительной школе разница между десятью и восемью годами примерно такая же, как между сорока и двадцатью во взрослой жизни.

– Я пересяду вон туда, – продолжал Банс, указывая на место рядом со мной. – Там лучше пахнет.

После чего он решительно плюхнулся, так что заныли пружины, близ меня на сиденье, да тут же все и испортил, залившись слезами.

Возможности хоть как-то отреагировать на столь немыслимое нарушение всех и всяческих приличий Мэйсона лишило появление в нашем купе Калоуцисас родителями. Вообще говоря, родне учеников заходить в вагон не полагалось, однако Калоуцис был греком, и потому родители его в тонкостях английского этикета не разбирались.

– Ой, какой тут малыш едет, – воскликнула, нависнув над Бансом, миссис Калоуцис. – И что же, за тобой даже присмотреть некому?

– Благодарю вас, – ответил, шмыгая носом, Банс, – за мной присматривает Фрай С. Дж., и очень хорошо присматривает. Очень хорошо. Уверяю вас, очень. Мне попал в глаз кусочек угля, и он отдал мне свой платок.

Ехавшие этим поездом мальчики были, как правило, сыновьями военных или людей, служивших в колониях, они прилетали в лондонский аэропорт, где их встречали и отвозили затем на Паддингтон дядюшки, тетушки или дедушки с бабушками. Большую часть остальных учеников родители доставляли в «Стаутс-Хилл» своими силами.

В следующие четверть часа наши купе заполнялись загорелыми мальчиками, возвратившимися в Англию после недель, проведенных в таких странах, как Северная Родезия, Нигерия, Индия, Аден, Вест-Индия и Цейлон. Один из них, Роберт Дэйл, очень мне нравившийся, уже сидел напротив нас с Бансом, рассказывая об Индии. Отец Дэйла редактировал в Бомбее англоязычную газету, и Дэйл, если ему случалось вдруг ощутить боль, всегда вскрикивал: «Айе!» Когда я впервые услышал это восклицание – в тот раз Дэйл зашиб пальцы ступни о ножку кровати в общей спальне, – оно меня сильно поразило: я и не думал, что выражения боли могут быть разными. Я полагал, что «Ой!» или «Оу!» имеют хождение по всему миру. И когда, к примеру, мне сказали на первом уроке французского, что по-французски «Ох!» будет «Ах!», я затеял с учителем пылкий, занудливый спор.

– Так как же они говорят «Ох», сэр?

– Они говорят «Ах».

– Ладно, а как же они говорят «Ах»?

– Не изображайте болвана, Фрай. И я надулся до самого конца урока.

Дэйл стянул с ног ботинки и носки, откинулся на спинку сиденья. У него были чудесные, редкостного изящества ступни с равной длины пальцами. В начале каждого осеннего триместра мальчики вроде него, проведшие школьные каникулы в Африке, Азии или Вест-Индии, козыряли тем, что бегали босиком по гравию, не ощущая никакой боли. А к концу триместра, с наступлением зимы, подошвы их лишались крепкого слоя дубленой кожи, и мальчики эти становились точь-в-точь такими же, как все остальные.

В купе заглянул и быстро пересчитал нас по головам железнодорожный кондуктор. Глядя в пространство, он уведомил всех, что последний из мальчиков, позволивший себе забраться на сиденье с ногами, был арестован полицией Дидкота и препровожден в тюрьму, где и поныне перебивается с хлеба на воду.

вернуться

3

Английский журнал для детей, издающийся с сентября 1965 года.

вернуться

4

Подразумевается мистер Чарльз Путер, напыщенный и вечно попадающий в нелепые ситуации буржуа, герой комического романа Джорджа Гроссмита (1847–1912) «Дневник ничтожества» (1892).

вернуться

5

«Триганская империя» – фантастический комикс, печатавшийся в журнале «Рейнджер».

вернуться

6

Кондитерская фирма «С. Дж. Фрай и сыновья» – существует с 1728 года.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: