— Из Холмогор? — удивился стрелец и вдруг изо всей силы обнял Аверьяна. — Счастливые, видать, под праздник пришли! Таким гостям мы вдвойне рады. Только сперва надо службу соблюсти. Ты уж не обидься. Бумага у тя есть какая ни то?
— Есть, есть, — Аверьян вытащил из-за пазухи кожаный мешочек, что висел на ремешке на шее, вынул из него грамотку, полученную перед отъездом в Холмогорах. Стрелец стал ее читать:
«Дана грамота холмогорскому вольному крестьянину и промышленнику Бармину Аверьяну, сыну Петрову, о том, что промышленник оный человек православный, звания достойного, поведения благонравного, отправился своим коштом для промышленного и торгового дела в Мангазею. И просят в оном деле препятствий ему не чинить, а во всем оказывать подмогу. А идут с ним на его коче трое холмогорцев: Никифор Деев, сын Григорьев, Герасим Гостев, сын Офонасьев, и сын оного Аверьяна шошнадцати лет по имени Гурий. И все они люди тоже порядочные, уважаемые, и о том составлена грамота 1609 года апреля 28 дни с ведома архиерея да воеводы. А составил грамоту и скрепил оную печатью подьячий воеводского приказа Леонтий Струнников…»
Пока старшой, шевеля губами, читал грамоту. Гурий с любопытством разглядывал стрельцов, одетых в кафтаны, высокие сапоги. На головах у них красовались лихо заломленные островерхие шапки. Через плечо, на берендейкахnote 16 в кожаных гнездах, — мушкетные заряды.
— Грамота как следует быть, — сказал Обрезков. — Думку твою, холмогорец, угадываю: идешь промышлять соболей кулемками да кошельком? Так-так. Но придется тебе, мил человек, заплатить проходную пошлину в воеводскую казну: шесть гривенnote 17 серебром. Тогда и весь спрос с тебя. Пойдем-ка…
Аверьян и стрелец ушли в землянку. Остальные служивые стали осматривать коч, дивовались тому, как крепко и ладно он сшит. Потом долго говорили с холмогорцами, сидя на берегу.
Стрельцы были рослы, сильны, с упитанными розовощекими лицами, одеты опрятно. И во всем у них был порядок: в жилье скамьи чисто выскоблены, на столе — полотняная набойчатая скатерть.
Промышленники за долгий путь исхудали, одежка-обувка у них поизносилась, пообтерхалась, Герасим первым делом спросил:
— А банька у вас есть? Мы ить, как из дому вышли, не мылись.
— Есть, есть, спроворим быстро! — засуетились хозяева.
Затопили баню, наносили воды, и вскоре путешественники хлестались на жарком полке веником, с наслаждением мылись горячей водой из большой деревянной шайки. Герасим, охаживая себя веником, стонал на полке:
— Ух… добро! А ну, поддай еще! Ой, как хорошо, братцы! Знать, добрая душа поставила тут, в конце волока, караульщиков. Вот догадались мангазейцы! На все шесть Аверьяновых гривен намоемся!
Из бани выбегали красные, распаренные, кидались в реку, бултыхались, плавали, отфыркивались.
А потом угощались, за столом в честь святого Ильи. Для поморов это был праздник вдвойне: и волок трудный прошли, лямками перетаскивая коч из реки в озера, и к Обской губе выбрались. Отсюда уж, кажется, видно: мангазейский соболь хвостом помахивает, кулемки ждет…
— Соболя нынче даются дорогой ценой. Не то что раньше, — сдержанно сказал Мйхайло Аверьяну, когда они сидели вдвоем на берегу, а все остальные спали. — Ты в Мангазее бывал раньше-то?
— Не доводилось. Слыхивал, что там слободка есть. Избы да амбары, промышленниками срубленные. А после говорят, острог возвели…
— Теперь уже не острог — крепость. И не слободка, а город дивный, первостатейный. Изб в крепости много, воеводский двор, таможня, съезжая, аманатская изба, караульная — все есть. Да и на посаде изб немало. Две цервки. Людное место, бойкое. По весне боле тыщи народу на торг собирается: самоеды, остяки, купцы из Тобольска, Борисова. Теперь, брат, Мангазею не узнать! Диву даешься: за каких-то пять годиков расцвел город. Но есть у меня предчувствие, что выловят кругом зверье, — замрет Мангазея. Торговли не будет, и народ на другие места потянется…
Михаило умолк, подбросил в костерок дров и продолжал:
— Соболей уж и теперь много повыловили. Редки они стали, да и дороги. Сам посуди: охотник царю ясак платит, воеводе платит, затем общинникам, кои город содержат, да одного зверя сборщику ясака отдает, да подьячему, да караульщикам… Сколько у него остается мехов-то? Всего ничего. Ты, вижу, промышленник небогатый, купец невеликой. Руки дрожали, когда шесть гривен отсчитывал пошлины. На деньги тебе мехов не накупить. Надейся, стало быть, на свой труд да на удачу в промысле. Зимовать будешь?
— Придется, видно, — ответил озадаченный Аверьян. — Соболя ведь зимой промышляют.
— Ну, зимовка будет нелегкая. Харчей надо немало, одежды, припасов. Так что на дешевый товар не рассчитывай, — стрелец умолк.
— Понял, братец, — сказал Аверьян. — Спасибо за советы. Как бы трудно ни было — обратно ни с чем не пойдешь.
— Желаю удачи тебе, холмогорец, и людям твоим!
— Еще раз благодарствую.
— Знаешь, как идти дале? — спросил стрелец.
— Путь плохо знаю. Иду лишь по лоции.
— Ну, лоция лоцией, а я тебе дам совет: пойдешь губой напрямик до Заворота, где обская вода с тазовской встречаются. Тут и самое опасное место. Бивало у Заворота кочи о каменья, а то и льдины зажимали суденышки, ежели ветер с полночи. Там гляди в оба! Ну, а Тазовской губой идти легче, вода спокойнее. Прощевай! Авось по осени встретимся в Мангазее. Мы вернемся домой перед ледоставом.
За сутки артельщики немного отдохнули. Аверьян покинул гостеприимный стрелецкий стан и пошел Обской губой дальше к своей цели.
Мангазейский воевода Иван Нелединский в своей канцелярии разбирал судные дела и жалобы, венчая их приговором. Он сидел за столом, покрытым тканой зеленой скатертью с голубыми узорами по кромке, расстегнув воротник кафтана: в комнате было жарко натоплено, пахло дымком. Слуги, видно, недавно закрыли печь. Воевода недовольно морщил нос. Вьющиеся черные волосы его были расчесаны на прямой пробор. Из-под выпуклого лба и широких бровей сердито глядели цепкие ястребиные глаза. Борода у воеводы курчава, окладиста. Лицо белое, упитанное. На руках — золотые перстни с камнями.
В небольшое оконце с тонким свинцовым переплетом видна площадь с проходящими и проезжающими мангазейцами. Верхушка Троицкой церкви сверкала куполами.
Сбоку у стола примостился длинноволосый подьячийnote 18 с толстоносым хитроватым лицом. Губы у него узкие, злые. Перед подьячим — бумага, бронзовая чернильница с маленькими ушками для подвески к поясу на шнурке. В руке — гусиное перо, только что очиненное.
Стрелецкий голова Иван Батура пришел к воеводе с докладом о происшествиях в мангазейской вотчине за последние дни.
— Позавчера стрельцы приволокли в съезжую язычника по имени Тосана. Был он зело пьян, а при нем нашли порох и пули в количестве изрядном, — говорил Батура, стоя перед воеводой. Он был высок и чуть наклонял голову, чтобы не задеть за низкую притолоку. — Когда самоед проспался, стали пытать, где он взял огневой припас. А он поведал, что припас оный весной купил у купцов, имени коих не ведает, спрятал на посаде, а нонче хотел увезти в становище. Где прятал — не сказал. Ну, припас, понятное дело, отобрали, самоеда выпороли и отпустили.
— Для чего отпустили? — спросил воевода. — Не выпытав, у кого взял порох да свинец, нельзя было выпускать! Забыли, как осаждали крепость пять лет назад? Еще того не хватало, штобы туземцы в нас нашими же пулями палили? Где он теперь, этот самоед?
— Откочевал неведомо куда.
Воевода недовольно хмыкнул.
— Сыскать. Допросить снова. Откуда туземцам взять огневое зелье, как не у стрельцов? Русские охотники не продадут — у самих мало. Утекает порох с пулями из твоих кладовок! А куда? Войны нет, в стрельбе надобности тоже нет. Сам виноват: за стрельцами плохо следишь, — выговаривал воевода. — Сыскать самоеда!