Летом 1882 года Крамской был очень занят приготовлениями к предполагавшемуся во время Всероссийской выставки съезду художников. К этому съезду вырабатывалась в то время программа, обнимавшая различные вопросы, касающиеся процветания искусства в России, как общие (устройство художественных выставок, музеев, рисовальных школ), так и педагогические, юридические, касающиеся художественной собственности, и специальные, относящиеся к технике живописи и скульптуры. На этот съезд он возлагал большие надежды не в смысле практических результатов, которых ожидать было преждевременно, но в смысле публичной санкции защищаемых им взглядов, так как они явились бы в стенографических отчетах в виде резолюций, выражающих мнение общественное, а не единичное, которое всегда может быть истолковано как происки известной партии. Съезд этот не состоялся.
В 1883 году в жизни Крамского не было особенно выдающихся внешних событий. Те же портреты, те же заботы о средствах, та же развивающаяся болезнь. Из работ его этого года особенно выделяется картина «Неизвестная», сильно заинтересовавшая публику, желавшую во что бы то ни стало узнать, кто такая эта «Неизвестная». Весной 1884 года Крамской был послан в Ментон, куда поехал в сопровождении дочери и где пользовался услугами доктора Белоголового. Письма его из Ментона исполнены восторженных отзывов о тамошней природе. В апреле он посетил Всемирную выставку в Ницце, где осмотрел художественное отделение, а в мае побывал в Париже, где к этому времени был открыт Салон. Отзывы его об этих двух выставках мало разнятся ото всего высказанного им раньше: искусство на Западе падает, вымирает; везде отсутствие простоты, манерность, безыдейность; из трех тысяч пятисот работ, выставленных в Салоне, едва найдется шестьдесят-семьдесят, перед которыми можно остановиться с удовольствием. Наиболее выдаются Мункачи и Месонье.
В 1884 году была написана одна из лучших картин Крамского – «Неутешное горе». О достоинствах ее говорит в своих «Воспоминаниях» И. Е. Репин: «Странно даже, казалось, что это не картина, а точно живая действительность». Эту даму совсем жалко было, как настоящего живого человека. Вот что говорил о ней сам Крамской: «Я в данном случае хотел только служить искусству. Если картина никому не будет нужна теперь, она не лишняя в школе русской живописи вообще. Это не самообольщение, потому что я искренно сочувствовал материнскому горю, я искал долго чистой формы и остановился наконец на этой форме, потому что более двух лет эта форма не возбуждала во мне критики». «Если картина эта не будет продана, я ее самым спокойным образом поворачиваю к стене и забываю о ней, я свое дело сделал». Сюжет, действительно, был очень близок Крамскому: в короткий срок он потерял двоих сыновей, Марка, умершего в 1876 году, и старшего сына, Ивана, который умер в 1879-м. «Неутешное горе» он пережил сам; вот почему, может быть, вышла «не картина, а живая действительность». Впечатление глубокого трагизма, производимое этой картиной, которая отчасти представляет портрет жены Крамского, усиливается крайней простотой исполнения. Вы не видите ни тела умершего ребенка, ни бурных излияний материнского горя, ни сочувствующих лиц близких, окружающих ее нежными попечениями. Она стоит одна, эта убитая горем мать, в застывшей, неподвижной позе; взгляд устремлен перед собою или, скорее, внутрь себя. Чуть тронутые сединою волосы вчера были гладко причесаны, но сегодня она их не касалась, только руками пригладила отдельные отставшие прядки. Черное траурное платье, совсем-совсем простое, только что надето; это видно по свежести крепового рюша. Одной рукой прижимает она ко рту платок, смоченный слезами, которые теперь уже не льются; но глаза красные, веки опухли… Другая рука покоится на спинке кресла, с которой свешивается обшитый тонким кружевом рукав хорошенького атласного платьица. На кресле ящик с цветами, кусок легкой материи, которым сейчас покроют покойника, а на полу у самого кресла горшки тюльпанов, гиацинтов, свежих, красивых… Все готово!.. Дверь в соседнюю комнату приотворена, но ничего там не видно, только на паркете отражается красноватый свет от восковых свечей…
Остальными работами Крамского 1884 года были главным образом этюды и портреты. В 1885 году между прочими работами, среди которых главное по числу место занимают портреты, он написал еще три образа: образ царицы Александры для церкви в Ментоне и два образа для русской церкви в Копенгагене. В 1884 году начата и в 1885 году писалась неоконченная картина «Иродиада перед головой Иоанна Крестителя», где фигура Иродиады только еще намечена, но мертвая голова Иоанна великолепна: лицо его сохраняет выражение твердости и величия даже после смерти. В списке работ 1887 года мы видим только портреты, среди которых превосходно исполненный портрет А. Г. Рубинштейна. Он изображен во весь рост, сидящим за роялем, в ярко освещенной и наполненной публикой зале Дворянского собрания; среди публики много музыкальных известностей. Кроме того, в 1885 году Крамским был составлен проект памятника императору Александру II; в составлении этого проекта помогал ему И. П. Ропет.
В последние годы жизни Крамскому пришлось убедиться, что Товарищество передвижных выставок, в котором он видел пока единственное орудие борьбы с Академией, близится к распадению. Тяжело было для него это открытие. Он употреблял все остававшиеся у него еще силы для предотвращения вероятного конца. Он боялся его тем более, что в новейшем поколении художников успел разочароваться, не видел в них бойцов за свою идею и считал, что дело его надолго замрет, как только сойдут со сцены люди его поколения. Ему хотелось до своей смерти видеть упроченным влияние Товарищества на академическое направление в искусстве. Эти старания не обошлись для него без многих неприятностей. «После собраний передвижников, – говорит П. М. Ковалевский, – он лежал сутки и более совершенно разбитый физически и нравственно. Часто жаловался он, что „глубоко расходится со своими близкими“, разумея под близкими членов Товарищества, с которыми расходился в вопросах об искусстве, и что „вокруг него образовалась пустота“. Наконец, в последнее лето своей жизни он имел с Товариществом крупную неприятность, которая, по словам П. М. Ковалевского, усугубила его болезнь и ускорила его смерть, отнявши возможность работать над картиной в течение летних месяцев. Картина, писавшаяся слезами и кровью, как часто говорил художник, все стояла за коленкоровой занавеской, которая не отдергивалась даже для жены и дочери. Никто не знал, что заключает она; но когда после смерти Крамского ее наконец увидели, у Репина невольно вырвался крик восторга: „Это гениально!“»
Начатое было гениально; во что бы то ни стало надо было закончить. Вперед! Но чтобы идти вперед неуклонно, нужно сильное сердце, а оно отказывалось работать; вместо него справа образовалось новое: расширенная аорта крепко стучала во второе ребро, и оттуда шла рвущая боль через правую сторону груди в руку до локтя. Сильный сухой кашель – следствие сдавленного легкого – потрясал грудь больного, которого по этому кашлю знакомые безошибочно узнавали, даже если он находился в другом конце многолюдной залы. Поддерживали его только постоянные подкожные впрыскивания морфия. Уже несколько лет тому назад он был приговорен к смерти, и С. П. Боткин удивлялся крепости организма, так долго боровшегося с болезнью. Сам Крамской не заблуждался относительно своего печального положения. Более чем за год до смерти он узнал название своей болезни, которое от него тщательно скрывали, и познакомился с ее роковыми последствиями. Приехав однажды на дачу к С. П. Боткину и оставшись ночевать, он по привычке читать на сон грядущий взял со стола первую попавшуюся под руку медицинскую книгу и прочел под словами «грудная жаба» точное описание давно знакомых ощущений. Часто попадаются в его последних письмах намеки на близость развязки. «Я становлюсь все дороже по мере приближения к…» – писал он в январе 1887 года Третьякову. В другой раз он писал доктору Белоголовому в Ментон, что находит даже некоторый интерес следить за тем, как у него «там все это совершается».