31. Я сознавал удивительность простой правды

Старушка с печенью в переднем ряду принялась уже припудривать для лондонцев синюю бородавку на лбу, а закрылки за окном задвигались на проворных штырях. Свет в небе слабел, отчего краски внизу — зелёные, синие и жёлтые участки земли — обретали промежуточные оттенки, намекая, что скоро сольются в единый глухой цвет.

Когда самолёт нырнул вниз ещё несколько раз, посреди зелёных полей проступили светлые сгустки поселений. Машину наклонило вниз, и она пошла медленно, как если бы собиралась остановиться в воздухе и зависнуть над землёй. Под крылом не спеша оборачивался и уползал назад оранжевый холм, а когда он исчез, я разглядел внизу на сером шоссе одинокий белый автомобиль с включёнными фарами.

Шоссе было прочерчено через зелёные поля от белого городка со средневековым замком в середине до другого точно такого же городка с таким же замком.

Я отметил про себя, что вижу длинную дорогу между двумя поселениями людей и вижу ещё машину на дороге, а в машине — представил я — сидит небритый и уставший человек. Эта нехитрая картина показалась мне вдруг удивительной по каким-то не ясным причинам.

Вскоре одна из них прояснилась: было удивительно, что отсюда, сверху, я вижу нечто такое, чего не увидел бы внизу.

Вижу автомобиль на дороге — и вижу сразу откуда он уехал и куда приедет… И в то же время не вижу в этом никакого смысла.

Ни в том, что он едет из этого городка, ни в том, что, пока он едет, проходит время и день старится, ни в том, что он приедет в этот городок, ни в том, что я всё это отсюда вижу — и прошлое, и будущее. И ни в том даже, что никому там, на земле, этого не увидеть. Как не видит этого небритый водитель в этом автомобиле. Не видит уже откуда уехал, как не видит уже своего прошлого, и не видит ещё куда в конце концов приедет, как не видит он своего будущего. Просто едет и видит только то, что можно увидеть, когда едешь на длинном сером шоссе, застывшем среди ячменных полей и сосновых лесов, которые тоже видны мне отсюда, сверху, все сразу.

Я сознавал удивительность этой простой правды, но не понимал — что же она значит.

32. Ничто так не сплачивает, как жалоба

К паспортному контролю стояла нестройная очередь из разноцветных пассажиров, выглядевших вместе как смятая постель. Пристроившись к ней, я отметил про себя, что это глупое сравнение пришло мне в голову по вине не столько пассажиров, сколько самой головы, утомлённой бездельем, алкоголем и бессонницей. Подумал с завистью о слонах, умевших спать стоя. Потом — с мольбой — о горячей чашке итальянского эспрессо.

Вышло лучше.

— Нет, я не верю своим глазам! — услышал я за собой звонкий женский голос и звонкий же цокот каблуков.

Обернувшись, я увидел чистую и юную субботу посреди недостиранных воскресных вечеров и недовысушенных понедельников.

Подоспевшая толпа состояла из людей, которых я всегда уподоблял пустому воскресному вечеру или любому унылому будничному дню, и на её фоне эта молодая женщина смотрелась именно как ясное субботнее утро. Деталей я разглядеть не успел, — как не успеваешь разобраться в температуре воды, которую плеснули в тебя, чтобы разбудить. Отметил только, что она, наверное, занимается танцем и живёт в стране, где пьют эспрессо.

— Нет, я действительно не верю глазам! — воскликнула она ещё раз и стала гарцевать на месте.

— Слушайте! — сказал ей грубо один из понедельников. — Не верите — не верьте, но не тыркайтесь на месте: пропустите тех, кто верит! — и пожаловался мне. — Что за народ пошёл!

Я в ответ рассмеялся, а Субботе сказал:

— Могу сократить для вас очередь на одного человека.

— Да? — обрадовалась она. — А вы не спешите?

— Я проездом. Мой самолёт только через пять часов. И если даже не успею, не беда: во-первых, лечу безо всякого дела, а во-вторых, — в Россию… Прилетишь годом раньше или позже — не важно: измениться там ничего не может… Я знаю: сам родом оттуда…

— Вы оттуда? — ещё раз обрадовалась она.

— Но живу в Штатах.

— А у меня с собой как раз книга из России!

Потом она назвала мне своё имя, но я его моментально забыл. Себя же представил ей под каким-то другим сочетанием звуков. Я надоел себе — и в новой стране, рядом с новой женщиной, хотел ощутить себя кем-то иным.

— Почему вы рассмеялись, когда этот грубый еврей на меня тявкнул? — спросила она. — Ничего же остроумного!

— Конечно, нет! — забеспокоился я. — Просто вспомнил случай из детства: стоит очередь попрощаться с покойником, который был моим соседом, и очередь вдруг застопорилась, потому что одна из соседок стала бить себя в грудь и причитать, будто не верит своим глазам… А поскольку это длилось долго, те, кто стояли за ней, потребовали посторониться и пропустить всех, кто глазам своим всё-таки верил…

— Нет, но я действительно никогда такой очереди на контроле не видела, — оправдалась Суббота.

— Я вам верю, — соврал я и продолжил волноваться. — Поверил, кстати, и соседке, которая тоже никогда не видела соседа мёртвым. Тем более — в гробу! — и, подавляя новый приступ смеха, добавил: — А этот еврей, который на вас тявкнул, он мерзок. Как все евреи: мало юмора и много дерзости… И никакого почтения к прекрасной даме…

Рассчитав, что вкупе с лестью юдофобство — вселенский пароль, я заключил:

— За это, кстати, за непочтение к прекрасным дамам, я презираю их больше, чем… Чем за другое…

Рассчитал я, видимо, верно — она всполошилась:

— Спасибо за «прекрасную даму», но за что это вы их презираете ещё?

— За многое! — растерялся я и в поисках объяснения обернулся к грубияну, который, стоя за мной в частоколе подобных ему будничных дней, на что-то им жаловался. — Евреи, знаете, постоянно жалуются, потому что у них — как это сказать? — сильный комплекс будущего… И ещё потому, что людей ничто так не сплачивает, как жалоба…

— Много энергии! — пожаловалась Суббота.

— И как ни парадоксально, знаете, у них — воля к смерти! Мазохизм! Хотя жалоба сплачивает, обыкновенным народом они быть не желают… И из всех чувств, которые сплачивают, они довольствуются только болью при обрезании и общими жалобами… Чаще всего на то, что все желают им смерти… А эту опасность они внушают себе сами… Чтобы жаловаться.

Испытав наслаждение от клеветы, я добавил:

— Кстати, вся эта херовая идея насчёт избранничества — это и есть воля к смерти. То есть — кретинизм! — и, рассмеявшись, я вполголоса договорил. — Но этот грубиян на избранничество рассчитывать не вправе: выглядит как окружение, в котором — посмотрите! — все похожи даже не на евреев, а хуже — на понедельник… И вообще у евреев короткие ноги.

— Да, правильно, они все евреи, — ответила Суббота. — Мы прилетели вместе из Тель-Авива.

— Вы вернулись из Израиля? — встрепенулся я.

— Живу там, — кивнула она. — А в Лондон — на один день: у меня примерка… Завтра — уже обратно.

— Вы что, еврейка? — осмелился я, но сразу же поставил вопрос мягче. — Вы, например, не итальянка, нет?

— Нет, еврейка, — сказала она спокойно, как если бы сказала, что — итальянка. — И, кстати, из России: уехала оттуда ребёнком. Когда ноги были короткие!

— Не может быть! — опешил я.

— И даже говорю по-русски, но хочется лучше, — и вытащила из сумки книгу. — Читаю вот поэтому… По-русски…

Я забрал у неё книгу и, стыдясь теперь своей юдофобской тирады, уставился на обложку невидящими глазами:

— Да-да, вижу…

— Извините, это не то! — вскинулась она. — Это как раз по-английски: Маркес! А читали, кстати? Про «любовь во время чумы»? А вот и она: Бродский! Поэт. На ощупь одинаковая — легко перепутать… Но эта, видите, с портретом.

Я забрал у неё Бродского и ознакомился с портретом наощупь. Глаза же поднял на её лицо — что осмысленно сделал тогда впервые, поскольку до этого момента разглядывал лишь тело. Которое — странно — казалось мне знакомым.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: