— Вы не правы, — вмешался Римо. Он вырос в дверях и теперь оглядывал четверку с головы до ног. — Среди нас остались люди, полагающие, что зло должно быть наказуемо.
— Кто вы такой? — спросил один из киприотов.
Римо жестом потребовал тишины.
— Который из вас Тилас?
Коротышка с жидкими усами и глазами бассет-хаунда кротко поднял руку.
— Тилас — это я. А что?
— Я подслушал ваш разговор, — объяснил Римо. — Тебе я пойду навстречу: твоя смерть будет легкой.
Он исполнил обещание. Остальные умирали трудно.
Римо посмотрел на истерзанное тело последнего, в ком еще теплилась жизнь.
— Тебя найдут по весне, — сказал он. — Увидев, что с тобой стало, вся ваша банда уберется обратно на Кипр и забудет, как взрывать младенцев. Так что твоя смерть не напрасна: ты отдаешь жизнь ради соотечественниковкиприотов.
Умирающий издал нечленораздельный звук.
— Не слышу, — сказал Римо.
Звук не обрел членораздельности. Тогда Римо вынул у умирающего изо рта его правый локоть.
— Ну, говори.
— К черту соотечественников-киприотов!
— Так я и думал, — ответил Римо. — Если я повстречаю еще кого-нибудь из них, обязательно передам им твои слова.
Он снова вышел в холодную ветреную ночь и легко зашагал по снегу назад к обледеневшему склону.
Да, он — человек. Римо улыбнулся. Иногда совсем неплохо ощущать себя человеком.
Однако стоило ему ступить на борт баржи, качавшейся на озере Уиннипесоки, как иллюзия была поколеблена. Выяснилось, что у Римо обе ноги — левые и что по сравнению с ним гиппопотамы — солисты балета, а трубный звук, издаваемый слоном, — просто шепот любви.
Римо сменил черный комбинезон на хлопчатобумажные брюки и белую майку. Взгляд его был обращен на престарелого азиата, только что сообщившего ему все это. Азиат сидел на циновке; вокруг него были расставлены чернильницы, валялись гусиные перья, на коленях у него лежал большой кусок пергамента, за спиной — еще несколько таких же кусков.
Все пергаменты, включая тот, что лежал у азиата на коленях, были девственно чисты.
— Сегодня тебе не пишется, Чиун? — спросил его Римо.
— Мне бы всегда писалось, — ответил Чиун, — не будь у меня такой тяжести на сердце.
Римо отвернулся и устремил взгляд в окошко. В ночном небе все еще поблескивали звезды, но светлеющий горизонт предвещал близкую зарю.
— Выкладывай, чем я мешаю тебе жить на этот раз, — произнес Римо, не оборачиваясь.
— Очень полезное замечание, — сказал Чиун.
— Вдумчивое. Я — вдумчивый человек. Я понял это сегодня ночью там, на горе: я — человек, только и всего. Все твои глупые корейские басни насчет Шивы-Дестроера и моей божественной сущности — чистый вздор. Я — человек.
— Ха! — отозвался Чиун. — Ты сказал «вдумчивый»? — Говорил он пронзительным голоском, но на безупречном английском, без малейшего акцента. — Мне смешно! Ты — вдумчивый? Ха-ха-ха!
— Да, вдумчивый, — сказал Римо. — Потому что стоит лишить тебя возможности клеймить меня — и тебе придется смириться с фактом, что ты не способен ничего написать.
— Я не верю собственным ушам, — сказал Чиун.
— Повторяю: не можешь написать ни словечка. Тебе не написать ни сценария, ни книги, ни рассказа, ни сентиментальных стишков, даже если ты заставишь какой-нибудь журнал заключить с тобой договор. А уж такие стишки способен накропать каждый!
— Легко сказать, — молвил Чиун. — Пустая детская похвальба!
— Стихотворение номер одна тысяча триста шесть, — сказал Римо. — «О, цветок, о, цветок с лепестками. О, цветок с чудесными лепестками. К тебе летит пчела, большая пчела. О, пчела, ты видишь цветок? О, цветок, ты видишь пчелу? Раскройся, цветок, прими пчелу! Лети быстрее, пчела, приветствуй цветок!»
— Довольно! — взвизгнул Чиун. — Довольно! — Он стремительно вскочил на ноги и вытянулся, как струйка пара из носика чайника. Он был мал ростом, его желтая кожа была усеяна морщинами, как и подобает в 80 лет от роду. Его желтое парчовое одеяние разгладилось, карие глаза смотрели укоризненно.
— Давно бы так! — сказал Римо. — Такую чушь напишет любой. Хочешь послушать еще?
— Никто не смог бы писать, когда приходится столько отвлекаться.
— Такие стихи может писать кто угодно и когда угодно, — сказал Римо. — Единственное, что спасало их от участи всемирного посмешища на протяжении двух тысяч лет, — это то, что они написаны по-корейски, поэтому никто не знает, насколько они плохи.
— Не понимаю, как можно, начав беседу в столь любезном тоне, так быстро перейти на гадости, — сказал Чиун, — Все белые — безумцы, но ты — образчик нестерпимого безумия.
— Все правильно, — сказал Римо. — Я совсем забыл: я собирался позволить тебе взвалить на меня вину за то, что тебе не пишется. Ну, папочка, признавайся, что тебе помешало. Наверное, мое дыхание? Уж больно громко я дышу.
— Нет, — ответил Чиун. — Ты дышал не громче, чем всегда. Обычное кабанье хрюканье.
— Тогда что же? Наверное, мои мускулы! Ты услышал, как они вибрируют, и тебе не понравился ритм вибрации.
— Опять не то. При чем тут твои мускулы?
— А что? — допытывался Римо.
— Где ты провел ночь? — спросил Чиун. Он понизил голос, и Римо сразу насторожился.
— Сам знаешь. Мне пришлось залезть на гору и разобраться с бомбометателями.
— А где был я? — спросил Чиун.
— Не знаю, — пожал плечами Римо. — Наверное, здесь.
— То-то и оно, — сказал Чиун. — Ты всегда уходишь, а я всегда остаюсь. Я предоставлен самому себе.
— Погоди-ка, Чиун, — встрепенулся Римо. — Давай разберемся. Ты хочешь работать вместе со мной?
— Возможно. Во всяком случае, мне нравится, когда меня об этом спрашивают.
— А я думал, что тебе нравится одиночество, — сказал Римо.
— Иногда нравится.
— Я специально привез тебя сюда, чтобы ты мог остаться один и писать.
— Меня угнетает снег. Не могу писать в снегопад.
— Поедем туда, где тепло. Например, во Флориду. В Майами всегда тепло.
— Тамошние старухи слишком много болтают о своих сыновьях и о врачах. А мне не о ком болтать, кроме тебя.
— Чего же ты хочешь, Чиун?
— Вот этого я и хочу, — сказал Чиун.
— То есть?
— Чтобы ты время от времени спрашивал меня, чего мне хочется. Возможно, иногда у меня будет появляться желание поработать. Мне хочется, чтобы ко мне относились как к личности, наделенной чувствами, а не как к мебели, которую спокойно оставляют, зная, что по возвращении найдут на прежнем месте.
— Договорились, Чиун: отныне я всегда стану задавать тебе этот вопрос.
— Хорошо, — молвил Чиун и принялся собирать с пола свои пергаменты, перья и чернильницы. — Я спрячу все это.
Он сложил свои сокровища в большой сундук, покрытый оранжевым лаком, — один из четырнадцати.
— Римо! — позвал он, опершись о сундук.
— Что, папочка?
— Доктор Смит нанял меня для того, чтобы я тренировал тебя. Я прав?
— Прав.
— Мое участие в выполнении заданий не оговаривалось, верно?
— Верно.
— Следовательно, если я перейду к активным действиям, следует пересмотреть размер оплаты.
— И думать забудь! Смитти хватит удар. Того золота, что он отправляет в твою деревню, и так хватило бы для того, чтобы управлять целой южноамериканской страной.
— Маленькой страной, — уточнил Чиун.
— Прибавки не будет. Он ни за что не согласится.
— А если ты попросишь?
— Он и без того считает мои траты чрезмерными, — покачал головой Римо.
— Я бы не вышел за пределы оговоренных президентом рамок повышения зарплаты, не приводящего к росту инфляции, — сказал Чиун.
— Попробуй. Что ты теряешь?
— По-твоему, он согласится?
— Нет, — сказал Римо.
— Я все равно попробую, — сказал Чиун, закрыл крышку сундука и уставился на темную воду озера.
После длительного молчания Римо разобрал смех.
— Что тебя рассмешило? — осведомился Чиун.
— Мы кое о чем запамятовали, — сказал Римо.
— О чем? — спросил Чиун.