Прозябание в Берне, вдали «от арены литературной деятельности», тяготило молодого Гегеля. Он охотно уехал бы в другое место, он мечтал об ином положении, но твердо оговаривал: «…не в Тюбингене, конечно!». Столь же категорична и оценка условий философствования в тюбингенских учебных заведениях: «Нигде старая система не насаждается столь непоколебимо, как там» 27. И все-таки Гегель просит Шеллинга рассказать, что же делается в Тюбингене. В ответном письме Шеллинг пишет: «Ты хочешь знать, как у нас тут дела? Здесь наступила такая засуха, которая может только благоприятствовать появлению старых сорняков» 28. Правда, «тюбингенским умам» Шеллинг не может отказать в известной ловкости: на что уж казалась им поначалу неприемлемой кантовская философия, но потом и ее они захотели поставить себе на службу. Сначала Канта за неугодное учение о религии бранили, а потом решили, что удобнее воспользоваться вошедшим в моду кантианством. «…Зачахшая было теология теперь обрела силу и здоровье, как никогда», – сетует Шеллинг 29.
Гегель возмущен не меньше Шеллинга и не менее его язвителен. Переписка свидетельствует: Гегель понимает проблему глубже, чем его более преуспевший в философии друг. Причина жизненной стойкости ортодоксии заключена не в неожиданной «поддержке» кантианства. Прочность официальной, в тот период непременно теологически и моралистически ориентированной философии – в ее социальных корнях, в ее служебной роли по отношению к социальным системам. «Ортодоксию невозможно поколебать до тех пор, пока ее проповедь связана с земными выгодами и вплетена в целостный государственный организм» 30. Какая четкая и верная мысль! Гегель призывает Шеллинга – и это обдуманное нравственное правило действия – как можно больше мешать «муравьиной возне» ортодоксов, выставлять «на свет божий» их духовную наготу. Кроме того, он надеется, что для ортодоксов не пройдет бесследно и обращение к кантовской философии: желая «воспрепятствовать пожару, пожирающему догматизм», они из кантовского костра тащат к себе уголья, из которых, как надеялись в то время Фихте, Гегель, Шеллинг, должно возгореться «революционное» пламя новых философских идей.
Заметим, кстати, что восприятие кантовской философии, которое мы в книгах, статьях, учебниках превратили в своего рода безличную филиацию идей, в действительности было связано с глубочайшим личностным одушевлением, с самыми смелыми надеждами и ожиданиями. Как потом выяснилось, последние были соединены с изрядной долей иллюзий, которым вскоре суждено было развеяться. Но в конце XVIII в. усвоение кантианства радикальными мыслителями Германии меньше всего напоминало простую интеллектуальную рецепцию – происходило именно духовное потрясение: от переработки кантовской философии стали ожидать самых далеко идущих следствий – если не сразу революционного преобразования общества, то во всяком случае такого революционизирования философии и всей старой «системы идей», которое будет прологом грядущих социальных переворотов. Казалось, что вот-вот поколеблется царство «привилегированных философов» (выражение Шеллинга 31). «С Канта занялась утренняя заря – что же с того, что тут и там, где-нибудь на болотистой поляне остался еще небольшой туман, когда высочайшие горы уже освещены солнечным светом!..» – так писал Гегелю Шеллинг 32.
Молодым талантам тогдашней немецкой философии приходилось прилагать немало усилий, чтобы не дать ядовитым испарениям ортодоксального философско-теологического болота поглотить открывшийся им «солнечный свет» великих идей, обосновывавших достоинство и свободу человека. Это была труднейшая битва принципов, установок, идей, и в ней не оказалось неуязвленных противником победителей. В этой битве талантливым мыслителям уже с самого начала творческого пути наносились тяжкие ранения. Травля, обращенная официальными философами и теологами против Фихте, – случай хорошо известный, многократно описанный и интерпретированный в историко-философской литературе. Нас здесь интересует, как на нее отреагировали Шеллинг и Гегель. Понятно, что в целом они были на стороне Фихте, конфликт которого со студентами Йены в 1795 г. был не более как прологом к серьезному «спору об атеизме» 1799 г. 33
Шеллинг с возмущением пишет Гегелю о том, как использовала настроения студентов философская среда, которая тайно «подстрекала» их к выступлениям против талантливого, яркого лектора, а сама – через журналы – устроила ему «морально-политическо-философский судебный процесс» 34 (какое точное определение!). Мнение Гегеля об этом скандале примечательно: искренне жалея Фихте («на его пути встали пивные кружки и шпаги членов студенческих корпораций» – тоже очень яркий и емкий социальный образ!), Гегель в то же время осторожно и мягко осуждает Фихте. Грубость и невежество корпоративной студенческой массы вряд ли своевременно исправлять; не лучше было бы привлечь к себе «тихую, но избранную горстку»? Но в рассуждениях и оценках своих Гегель и Шеллинг, конечно же, четко принимают сторону гонимого таланта. «Вообще же просто позор, – пишет Гегель, – как обращаются с ним (с Фихте. – Н.М.) и с Шиллером мнимые философы» 35.
В тех же письмах, в которых говорится о Фихте, друзья в более серьезной и общей форме обсуждают постоянно тревожащий их вопрос о своем отношении к системам ортодоксальной философии, к «мнимым философам». Вместе с письмом от 21 июля 1795 г. Шеллинг высылает подготовленную им для диспута работу «О фальсификации Марционом писем св. Павла» (защищалась она в Тюбингене 27 июля 1795 г.). Работа написана быстро, и Шеллинг просит друга при прочтении быть снисходительным. Он сообщает: охотнее занялся бы другой темой, которую поначалу выбрал, – «О средствах борьбы древних ортодоксов с еретиками». Название показывает, что тема избиралась с несомненным критическим прицелом. Но Шеллингу ее «отсоветовали в самом начале privatum (частным образом)» 36. Сколько еще тем и проблем было «отсоветовано» в самом начале или отброшено молодыми философами по «здравому» размышлению? Написанное тоже не удовлетворяет: «испорчено» что-то весьма существенное. «Лишь в будущем я, быть может, сделаю как следует то, что теперь испортил». Гегель тщательно изучает и диспутационную работу, и присланные одновременно другие сочинения Шеллинга[2]. Он оценивает их чрезвычайно высоко, причем прямо признает, что идеи, теснившиеся в его уме, прояснились благодаря работам Шеллинга. Гегелю импонирует именно радикальная направленность произведений друга против догматизма ортодоксальных систем теологии и философии. Диспутационное сочинение радует Гегеля «свободным духом высшей критики»: в ней нет страха перед «почтенными именами» и «священными словами» 37.
Проходит несколько месяцев, и в письмах, относящихся к лету 1795 г., все более нарастает тревога. «Конечно, друг мой, – пишет Шеллинг, – революция, которую должна вызвать философия, еще далека. Большинство из тех, кто, казалось, хотели ей способствовать, теперь со страхом отступают. Этого они не ждали!» 38 Гегель охотно подхватывает тему – здесь уже он подбадривает друга. Ведь Шеллинг стал оригинальным мыслителем; он смело бросил свои творения «в бесконечность времени», презрев «гримасы» сегодняшних судей. Гегель также увещевает друга, да и самого себя, внутренне подготовиться к самым крайним формам неприятия, даже травли со стороны официальной философии – ведь начала же она разделываться с Фихте! Что должно служить опорой и утешением? «У твоей системы, – пишет Гегель другу, – будет судьба систем тех мыслителей, ум которых опередил веру и предрассудки своего времени. На них клеветали и их опровергали исходя из своей системы; тем временем научная культура спокойно шла своим путем, и толпа, которая лишь плывет по течению, с изумлением обнаруживала, что труды, которые она на основании споров понаслышке считала давным-давно опровергнутыми заблуждениями, если они вообще попадались ей на глаза, вдруг оказываются господствующими системами времени» 39.
2
«О Я как принципе философии» (посвящена разъяснению оснований философии Фихте), «О возможности какой-либо формы философии вообще».