Не хотелось думать о том, что ее честность как-то уж очень совпала по времени с крахом его работы, со стремительным обнищанием… Нельзя так думать о женщине, о которой всю юность мечтал, с которой потом прожил годы и годы… Нельзя. Совпало и совпало, мало ли в жизни совпадений.
А кроме того, потребность в материальном достатке тоже дело житейское. Никакого криминала.
Грех сказать, но по сыну он так не скучал. В последнее время уже, пожалуй, совсем не скучал. Почти. Может, дело в том, что слишком уж маленьким тот был, когда все кончилось. Не успел стать ни единомышленником, ни собеседником, ни даже кандидатом в собеседники. Конечно, Журанков учил его ходить на лыжах - дошло даже до совместных семенящих пробежек по таинственным глубинам Александровского парка, и в шахматы учил играть, и ночей не спал, сам не свой от тревоги, то и дело меряя Вовке температуру проверенным поколениями способом - прижимаясь щекою или губами ко лбу спящего дитяти… И уж совсем на заре эпохи с прибаутками ворочал утюгом - гладил пеленки… Да что говорить, запах младенца навсегда стал для него символом домашнего уюта. Долго еще парочки, гуляющие без коляски, всего лишь вдвоем, казались ему впустую транжирящими драгоценное время бездельниками, некомплектными и неполноценными.
Но все же - уже не скучал. Может, если бы Катя не положила резкого запрета их общению - было б иначе. Но…
Но.
А странно: снился он ему даже чаще, чем Катя. И во сне, когда Журанков делал ему козу или брал на колени, у него слезы наворачивались от счастья: наконец-то все уладилось… И не хотелось просыпаться.
Но снился он всегда маленький. Такой, как был тогда. И, открывая глаза, Журанков не вдруг соображал, что сейчас этого теплого добродушного кулька нет вообще нигде на свете, вообще нигде. Вместо него - ровесник приматов с третьего этажа; рослый, жесткий, жующий резинку. Чужой.
Сегодня Журанков думал на эти темы куда больше обычного. Потому что именно сегодня в начале восьмого разбудил его телефонный звонок.
Журанков и всегда-то засиживался допоздна. А сейчас, когда близилась экзаменационная страда и богатые недоросли особенно нуждались в натаскивании, Журанков целыми днями мотался от одного ленивого страждущего к другому, чуть менее ленивому, - для него это тоже была страда; он зарабатывал себе на весь остальной год и потом растягивал отслюнявленные импозантными родителями убогие суммы до следующей весны. Поэтому для собственной работы оставались только ночи. Не работать он не мог, хотя спроси его, зачем он обсчитывает какие-то очередные идеи и прожекты, он не сумел бы ответить… Словом, вчера он лег, ровно молодой, в четвертом часу.
Поэтому когда телефон с междугородной истеричностью пошел ни свет ни заря трезвонить, Журанков в бестолковой панике захлопал кругом себя ладонью, как цыпленок с отрезанной головой хлопает крылышками; чуть не снес лампу со столика у изголовья, снес-таки пустой стакан из-под йогурта (поздний ужин, который Журанков заранее готовил себе на случай, если уже в постели поймет, что оголодал) и лишь потом нахлопал трубку. Поднося ее к уху, он все еще не мог разлепить глаз.
– Да? - сипло спросил он.
В трубке молчали.
– Журанков слушает, - сказал он тогда. Веки наконец разлиплись. Сердце прыгало в груди увесисто и плотно, словно мячик из литой резины катился вниз по крутым ступеням.
– Константин? - неуверенно спросил женский голос в трубке.
Какое-то очень короткое мгновение Журанков то ли не мог его узнать, то ли не мог в него поверить. Потом сердце в последний раз рухнуло с особенно высокой ступеньки и, упруго подскочив, вылетело в открытое окошко.
– Да, это я, - сказал он. - Доброе утро, Катя.
– Как хорошо, что у тебя не изменился номер телефона, - неловко сказала она после ощутимой задержки. - Я совсем не была уверена, что попаду, куда надо.
– У меня все очень стабильно, - ответил он.
Ему было так неловко, что он в постели, небритый, наверняка со всклокоченными волосами, и вдобавок ко всему пусть и под одеялом, но голый, и зубы не чищены… Будто она могла его оттуда видеть и обонять. Непроизвольно он старался говорить чуть в сторону от трубки.
– Что? - переспросила она.
А ей всего-то оказалось плохо слышно. Вероятно, именно из-за его нелепых ухищрений.
– У меня все очень стабильно, - повторил он громко и прямо в микрофон.
– Как это хорошо, - она вздохнула, похоже, с неподдельной завистью. - Стабильность… Извини за ранний звонок. - По чуть изменившемуся тону он понял, что лимит светскости исчерпан. - Я понимаю, что в такое время звонят только очень близким людям… Или по предварительной договоренности. Но я очень боялась, что, если позвоню позже, ты уже куда-нибудь уйдешь.
– Понимаю. Что случилось?
– Ты помнишь, сколько Володе лет?
Он не помнил. С ходу не мог сказать. Но прекрасно помнил, сколько было ему самому, когда сын родился. А считать в уме он всегда умел мгновенно. Так лихой казак перебрасывает шашку из правой руки в левую и обратно движениями, почти неуловимыми: солнечный зайчик мелькнул, и все… Катя не смогла бы почувствовать ни малейшей заминки.
– Восемнадцать.
– Правильно. Нам грозит армия. И нам грозит не поступить в институт.
– Куда вы собрались, если не секрет?
Она на миг запнулась.
– Неважно. Мы еще не решили… - Голос ее нервно, напряженно дрогнул. - Не сбивай меня.
– Прости.
– Нет, ничего. Я никогда не решилась бы тебя побеспокоить. Зная тебя, я прекрасно понимаю, что твое финансовое положение вряд ли принципиально улучшилось за эти годы. Я до последнего надеялась, что мы сами справимся. Но сейчас времени уже почти не осталось. А Валентина как раз вчера сильно избили. Напали и избили… Из-за его убеждений, конечно. Националисты. Он приехал домой весь в крови… Возможно, у него сотрясение мозга. И все равно буквально на днях ему лететь в очень ответственную командировку…
Теперь Журанков понял, отчего Катя так взволнована. Еще бы. Можно только догадываться, как она перенервничала ночью.
При сотрясении мозга ставят компрессы?
Наверное, ставила… И вообще.
Избили. Националисты. Избили - это я еще понимаю, и в наше время хулиганья хватало, но… националисты. Ну и времена.
– Снова приставать к нему сейчас из-за денег просто бессовестно. И, в конце концов, я за все эти годы ни копейки с тебя не взяла. Теперь ты просто обязан помочь.
– Да, конечно, - совершенно искренне, как под гипнозом, ответил он.
– Ты согласен?
– Разумеется, Катенька…
Это свойское “Катенька” сорвалось с языка совершенно случайно.
Она так изумилась, что не сразу смогла ответить. Потом очень по-деловому спросила:
– Сколько ты можешь дать?
В доме было рублей семьсот, прикинул он. И плюс завтра еще два урока - оба физика. Математика - послезавтра…
Но говорить об этом ей - только смешить.
– А сколько надо?
Она сказала.
И очень его насмешила.
Только смех оказался бы горьковат.
– Какие сроки? - спросил он как ни в чем не бывало.
– Чем скорее, тем лучше. Я и так уже непозволительно затянула.
– Я постараюсь что-нибудь придумать. Ты мне дашь свой телефон?
Она помолчала.
– Лучше я сама позвоню тебе завтра.
– Хорошо, - безропотно согласился он. Собственно, так и впрямь лучше - чтобы потом никогда, никогда не возникло соблазна. Она права.
Она опять помолчала. Она будто все еще ждала, что он откажет. Он уже согласился, согласился без колебаний и без задних мыслей, но она все еще не верила и ждала подвоха.
– Я позвоню завтра, - повторила она и повесила трубку.
Он принимал душ, брился, завтракал, ощущая странное раздвоение. Руки чуть дрожали. В кои-то веки к нему обратились, да еще по такому простому и естественному делу, а он был практически бесполезен. Он не мог помочь. Хотел бы, и не может. Не может?
А может, все-таки может?
Конечно, неторопливо и очень академично размышлял он, намазывая на хлеб бережный слой масла. На конфорке уже фырчал чайник. Конечно. Уроками такую сумму не заработаешь и за всю жизнь. Даже если не есть, не пить, не платить ни за квартиру, ни за транспорт… Таких денег вообще невозможно заработать. Такие деньги можно только выручить какой-то продажей. Но у Журанкова ничего не было, кроме него самого и его дома.