Я вспомнил излюбленные слова профессора: «Вы исходите только из собственных интересов». Это означало опять-таки нашу безответственность и сомнительные чувства, которые в данном случае сводились к вопросу об авторстве. Требовалось включить профессора в соавторы наших статей и заявок. Чтобы у нашего детища появился новый отец (соотец), отчим, точнее опекун: тов. Б. И. Южный, который никогда не заботился о младенце, ставшем за эти годы уже подростком, пальцем о палец не ударил для того, чтобы помочь воспитать его. Его сил, времени, желания возиться, кормить, стирать пеленки, жить экономно и самоотреченно — всего этого было недостаточно для отцовства. Но требование сеньора феодала, требование родительских прав без обязательств было столь категоричным, что он согласился бы скорее погубить ребенка, чем признать, что не имеет к нему отношения.

Видимо, лишь давно устаревшие понятия о добродетелях и неумение жить заставляли нас упорствовать. Ведь признавали его права другие. Что теряли они? Толику невинности, обретая тем временем истинное сокровище: благоволение начальства, что равноценно порой путевке в жизнь. Мы же тратили силы и годы, тогда как общество теряло ту часть жизненного потенциала, который мы были способны дать ему. Может, высшая мудрость и общественный наш долг заключались как раз в том, чтобы уступить?

Впрочем, внешне все выглядело мирно, любезно, почти комплиментарно. Полному благополучию мешали лишь наше ослиное упрямство, неуживчивость наша.

И все-таки даже теперь мне трудно и страшно представить себе Б. И. Южного в роли отчима моего ребенка. И тут уж ничего не поделаешь. Нет, уступить было невозможно. В конце концов, за наши уступки и измены расплачиваемся не только мы, но и дети — прежде всего они.

Так думал я, вступая во владения лукинского писательского Дома творчества, полный смутных предчувствий и определенного желания избавиться от хаоса, царившего в голове.

6

На аллее, ведущей к одному из двух в Лукине продовольственных магазинов, я встретил писателя Н. С. Гривнина.

— Какими судьбами, Андрей?

— Да вот, решил навестить своих. А вы совсем не меняетесь, Николай Семенович.

Жара стояла даже в тенистых аллеях, и не верилось, что это начало осени в средней полосе России. Я отпустил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.

— За то время, что мы не виделись, вы успели, наверно, написать несколько книг.

— Всего одну, сынок. Книга называется «Диалог с мадонной».

Николай Семенович поправил шляпу на голове, и я отметил про себя, что выглядит он молодцом, а медлительность, с которой он говорил и двигался, свидетельствовала скорее о мудрости, чем о старческой осторожности.

— А вы, Андрей, не сомневаюсь, привезли на этот раз в Лукино полный чемодан рукописей.

Он взглянул наверх, где что-то коротко прошуршало. Я тоже поднял голову. Над нами резвилась маленькая рыжая белка с хищной мордочкой, грациозным пепельным пушистым хвостом и движениями, словно скользящими по поверхности волн. Ее игра была чем-то сродни нашему разговору.

Николай Семенович спросил:

— Почему вы такой грустный? И пожалуйста, расскажите о ваших литературных успехах.

Смех старика казался вызывающим.

— Все хорошо, — сказал я. — В год печатаю не менее пяти вещиц под разными мудреными названиями. Последняя называется «О механизме обрыва кинетической цепи на комплексных ингибиторах».

— Если я правильно понял, вы хотите убедить меня в том, что теперь вас интересует только наука. Но я прекрасно помню, как лет восемь или десять назад вы приносили неплохие рассказы, а такое не может пройти бесследно. Литература — дама ревнивая. Не случайно это слово женского рода.

— Наука тоже женского.

— Разные женщины. Неужели вы променяете прекрасную незнакомку на скучную жену в очках?

Николай Семенович растянул тонкие сухие губы в искушающую улыбку. Осторожно продвигаясь вперед, он отыскивал наиболее ровную часть дороги.

— За мою долгую жизнь, Андрей, я встречал немало молодых талантов. Поэтому я знаю истину, которой вы, наверно, не знаете. Кто начал серьезно работать и тем более имел хоть маленький успех в литературе, тот будет писать всю жизнь, даже если его будут сечь розгами, внушая: не пиши, не пиши.

Я слушал как бы со стороны голос десятилетней давности, но безусловного ощущения тех лет, моего 1957 года, не было — лишь случайные куски старой киноленты, вмонтированные в сегодняшний день. Мы свернули налево, в обход дома. Я пытался избавиться от неприятного чувства, которое усиливалось, а перед глазами продолжала плыть неровная дорожка лукинского парка. Я мысленно проецировал на нее узкие коридоры учреждений, многолюдные аудитории, утлые комнатки солидных редакций, писал на ней свое имя, ученое звание, степень, но снова и снова чувствовал себя робким приготовишкой и заболевал косноязычием.

— Да, Андрей, представьте, Лев Толстой записал как-то в дневнике: «Какой ужас, два дня не писал». Ужас, Андрей. Вы себе можете представить такое? Два дня не писать — это ужас. А сколько дней вы не писали?

— Восемь лет, — сказал я и почувствовал, что мои слова задели его. — Мне не о чем жалеть. У меня прекрасная специальность.

— Ведь я говорю о призвании! — воскликнул Николай Семенович.

— Хорошо, если слово «специальность» вам не по душе, пусть будет — профессия. Посох, на который можно опереться.

— Конечно, литература стара как мир, — сказал Николай Семенович устало. — Что нового можно написать, например, о страстях человеческих? Обо всем прекрасно написано тысячу лет назад. Ракеты, антилюбовь, выращивание эмбрионов в колбах — вот они, ваши новые головокружительные горизонты. В чем видите вы первейшую нужду и потребность нашего, или, если хотите, вашего времени: в том ли, чтобы воспитать или экипировать по последнему слову техники нового человека?

— Отчасти это одно и то же.

Видно, Николай Семенович полагал, что гимназического образования достаточно, чтобы судить о современности. Или я рассчитывал, что моих знаний хватит для споров о воспитании?

Следовало предвидеть, что ничего хорошего из нашего двусмысленного разговора не получится. В кажущейся незначительности происходящего я видел опасность, ибо знал, как ничтожно смещение центра тяжести, вызывающее обвал.

Я знал, что все чудеса земли: любовь к женщине, денежные премии проф. Южного и возможность создать неповторимый мир в искусстве — таят в себе не меньше искушений и опасностей, чем новизна в науке. Не будь таких упрямцев, как мои сотрудники, готовые, словно волы, тянуть повозку по хляби не благодаря, но вопреки тому, что наука стала хлебным, выгодным делом, — не будь людей остро чувствующих, влекомых порывом души на край света, — как далеко смог бы уйти в этом случае человек от замкнутого, ограниченного мирка, стремящегося забыть, что своим возникновением, как и все остальное, он обязан отклонению от симметрии, отречению от некогда принятых методов, форм, отношений — неизбежному конфликту развития?

— И все-таки вы грустны, Андрей. Знаю, вас мучают ненаписанные вещи.

Выйдя на площадку перед домом, мы направились по тому же маршруту.

Николай Семенович спросил:

— Видимо, не хватает времени?

— Нет, — возразил я. — Просто не нахожу теперь в этом смысла. Экспериментировать в лаборатории не менее увлекательно, чем писать рассказы.

— Кто бы мог подумать, что к тридцати годам вы станете законченным технократом.

— Должно быть, наследственное, — сказал я.

— Если имеете в виду вашего отца, он действительно человек сугубо практического склада. — Николай Семенович подумал и неожиданно добавил. — А Голубков, тот полная ему противоположность. Знаете, Андрей, в ту пору, когда я их знал, и в том и в другом была самобытность, что-то глубоко индивидуальное, не повторяющееся в других. Несмотря на сухость и безоговорочную приверженность к технике, ваш отец мне по-настоящему нравился. Я поражался и завидовал его неистощимой энергии. Ведь какой сад он вырастил! Вечерами, после работы, урывками.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: