Пожалуй, именно после этого урока — если только ты чего-то не путаешь и не перескакиваешь опять до срока в десятый класс — Анатолий Николаевич как бы перестал скрывать одно из своих потайных «я». И ежели теперь, к примеру, какая-нибудь полногрудая ученица кокетливо канючила: «Анатолий Николаевич, ну спросите меня, вы же обещали», — он растягивал свои губы в знаменитое подобие обезьяньей улыбки и невозмутимо замечал на это: «Я никогда ничего не обещаю девушкам», — после чего моментально стирал улыбку с лица, будто там ее отродясь не бывало. И чем меньше Гиббон что-либо «обещал девушкам», тем больше они его любили, тем сильнее охватывал их жар соблазна в полном соответствии с известной формулой «чем меньше женщину мы любим»… Но эта формула, сентенция или, если угодно, цитата относилась уже к ведомству учительницы литературы Лидии Александровны, уроки которой, к сожалению, не оставили в твоей душе никакого следа. Эту азбучную истину поэтому ты никак не отразил в самостоятельной работе на тему «Два чтеца» и, что гораздо хуже, не руководствовался ею в практической жизни — в своих отношениях с Индирой Великолепной уж во всяком случае.

Абстрактный, как тогда его называли, гуманизм Анатолия Николаевича Гиббона, лично ему, скорее всего, идущий даже во вред, имел для тебя своим приятным следствием пятерку в четверти по психологии. И хотя этот замечательный предмет почему-то вскоре тихо прикрыли или сам он сошел на нет, для Мальчика С Тройной Фамилией те несколько импровизированных уроков наверняка оказались решающими, раз он пожелал в конце концов стать доктором психологических, психиатрических или не знаю каких еще там наук…

Ладно, поехали дальше. Декабрь на исходе. Вроде бы сюрпризов с полугодовыми оценками у тебя, Телелюев, не ожидается. Молодец, подтянул математику, физику, физкультуру. Дружба с Индировой явно тебе на пользу. Почти отличником стал, а ведь еще недавно считался троечником. Никаких репетиторов, никаких дополнительных занятий.

Все-таки дополнительные занятия были. По русскому и литературе.

Ах, вот ты о чем. Да, все минувшее лето ты с Бабушкой писал диктанты, благо она была уже на пенсии. Имеется в виду лето, когда ты так и не выбрался больше в гости к Индире, то есть не преодолел расстояние, отделяющее пункт В от пункта Е, поскольку не смог без остатка извлечь корень квадратный из числа, которое, признаться, уже невозможно вспомнить. Правда, героических усилий в этом направлении, насколько известно, ты не прилагал и ни от чего такого, более интересного, чем бабушкины диктанты, не отказывался во имя грядущих школьных достижений. Просто ничего более интересного в то лето для тебя и не существовало. И какие же замечательные тексты она выбирала! Пушкин, Гоголь, Толстой. Такие тексты, что просто с ума сойти. Даже отдаленно они не напоминали ту нуднятину, которую преподавала вам Лидия Александровна, хотя, скорее всего, это были те же тексты, что вы проходили в школе.

Помнишь, сколько ошибок ты делал поначалу?

Потом все меньше.

Но только год спустя, как до жирафа, до тебя окончательно дошли эти диктанты, и ты стал наконец писать более или менее грамотно.

Знаешь, я сам просил каждый день после обеда Бабушку заниматься этим. Это была наша ежедневная игра в ошибки. В домашний обиход ее ввел бабушкин отец еще в прошлом веке, когда заставлял своих провинившихся в чем-либо детей переписывать целые страницы литературных классических текстов. Бабушка превратила способ наказания в источник радости — вот, собственно, и вся ее заслуга.

Ты писал около страницы в день?

Да, что-то около того. За лето — восемь школьных тетрадей. Бабушка хранила их до самой смерти, непонятно зачем. Они и до сих пор, кажется, целы.

Когда Бабушка ушла на пенсию?

Я, кажется, уже говорил: в пятьдесят пятом. Ей исполнилось тогда семьдесят лет.

И по вечерам, особенно зимой, когда она затемно возвращалась с работы, ты каждый день встречал ее, потому что было скользко. Ты встречал ее у остановки троллейбуса № 3 — вот опять эта цифра 3, везет же нам на нее — встречал на той стороне Пушкинской улицы, почти напротив парикмахерской, где тебя стригли впервые и где ты стригся потом всегда, даже не догадываясь как будто, что в Москве существуют другие парикмахерские. А раньше тебя всегда стригла дома Мама. Ты бежал встречать Бабушку к определенному часу, хотя тебя об этом никто не просил, летел к ней на крыльях любви, как позже разве лишь на свидания с Индирой. И сердце стучало в груди. И ледок хрустел под ногами. Так продолжалось в течение нескольких лет, изо дня в день. Ты переходил улицу Горького у магазина «Рыба» и оказывался на той стороне, шагах в двадцати от Филипповской булочной, где вы обычно покупали хлеб. Во времена карточной системы там возле кассы в закутке на фоне желтовато-матовых стекол с вытравленным на них крупным растительным орнаментом постоянно маячили фигуры нищих в лохмотьях, погорельцев с малыми детьми на руках, изможденных стариков, обросших редкой щетиной. Ты приходил сюда с Матерью или с Отцом, и вы всегда отдавали им довесок мягкого, душистого хлеба, которым с утра до ночи благоухала булочная. И вот ты шел теперь на встречу с Бабушкой по той стороне улицы Горького в противоположном направлении от Филипповской булочной, доходил до Елисеевского, сворачивал направо, в Козицкий переулок, всякий раз сквозь высокие сводчатые окна любуясь сказочным царством сияющих люстр, гроздьями поднебесного света, праздником Елки, Москвы, Карнавала, волшебным за́мком, где был накрыт стол для всех. Потом ты разом погружался в сумрак и тишину Козицкого, в похрустывание снега, в такт шагам мерное покачивание узкой улочки с узкими тротуарами. Доходил до ярко освещенной и приторно пахнувшей парикмахерской, где за полупрозрачными стеклами сидели закрученные в бигуди женщины, проворно двигались вокруг черных кресел люди в белых халатах, сгибались, выпрямлялись, беззвучно щелкали ножницами над головами клиентов, поглядывали в зеркала, встряхивали в воздухе не очень свежими, со следами чужих волос, но аккуратно сложенными салфетками, приглаживали сильно выгнутыми ладонями чьи-то набриолиненные волосы, прыскали одеколоном, сжимая похожие на детские клизмы резиновые груши, отчего безвольно болтающийся внизу мешочек вдруг восставал, наполнялся воздухом, раздувался, едва удерживаемый веревочной сеткой, вокруг же головы клиента взвивался туман быстро оседающих брызг. В этой парикмахерской тебя впервые постригли машинкой на нет, причесав на косой пробор, когда тебе исполнилось шесть, а потом, перед самой школой наголо, и Мама заплакала, увидев такого уродца-головастика, а сам ты, взглянув в большое зеркало, впервые обнаружил у себя на землистого цвета гладкой голове белые полоски-шрамы: какой-то мальчишка, ты уже плохо помнил подробности, стукнул тебя когда-то несколько раз кочергой, — и вот ты глядел в зеркало, вертел головой, похожей на неправильный шар, и не узнавал себя, а Мама плакала… Миновав парикмахерскую, ты обычно подходил к самому краю тротуара и смотрел налево — нет ли машин, потом, дойдя до середины, поворачивал голову направо. В то время по Пушкинской — может, тогда она даже называлась иначе — машины ездили в обе стороны.

Часто ты приходил раньше времени и ждал у остановки третьего троллейбуса, прогуливаясь вдоль дома, переходящего в отштукатуренную желтую глухую стену. И вот вдали показывался троллейбус, похожий на трансатлантический лайнер, светящийся изнутри. Его обгоняли верткие автомобили, а он шел величественно и неумолимо, и было в этом движении что-то такое, от чего перехватывало дыхание. Когда троллейбус останавливался, ты с нетерпением заглядывал в переднюю распахнувшуюся дверь, откуда тотчас начинали вываливаться, будто фарш из мясорубки, люди. На первом троллейбусе Бабушка никогда не приезжала, и ты терпеливо ждал следующего. После третьего или четвертого пропущенного троллейбуса подспудное волнение начинало овладевать тобой, и в животе всякий раз возникало такое ощущение, будто объелся мороженым.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: