Рука сжимается — тело расслабляется. Соответственно. Оно расслабляется, начиная с мышц лица, шеи, груди, постепенно теряет вес, уменьшается в размерах настолько, что Хлысталова, например, можно спрятать в кармане и незаметно вынести или дать ему возможность самому проскользнуть сквозь решетку тюрьмы, в которую он себя заключил.

Рука сжимается, сжимается, сжимается… И бледное, кукольное личико балерины Кати вытягивается, на нем вспыхивают вдруг разалевшиеся губы. Она первая отрывается от кресла и медленно кружит, опершись пуантом о невидимую твердь. Еще никто не летает, еще Нина Ивановна никого не приглашала летать, а Катя уже свободно парит в воздушном пространстве холла. Блистательной, полувоздушной, сорокалетней Кате, единоправно парящей на совершенно пустой, свободной сцене, вновь рукоплещут Москва и Токио, Париж и Нью-Йорк, Берлин и Милан, Лондон и Будапешт. Она подъемлет брошенные ей из зала цветы, прижимает их к плоской груди, низко кланяется публике, едва касаясь томными пальчиками жесткого тюля пачки.

— Катя!.. Антон Николаевич!.. Образ приятных эмоций!.. — объявляет Нина Ивановна. — Каждый старается вспомнить что-то приятное…

В прошлый раз она водила их всех к морю. Был небольшой шторм, пена шипела, догоняя откатывающуюся волну, гремела галька, чайки носились с гортанными криками. Яростно полоскались на ветру косынки, юбки, куртки, кто-то из смельчаков подныривал под вогнутую, мутно-зеленую стену воды и выплывал уже далеко от берега, а Катя лежала на песке лицом вверх с закрытыми глазами, погрузившись в жаркое черно-красное марево, из которого, будто чертики, выскакивали персонажи одноактного, давно сошедшего со сцены балета на музыку Паганини.

Антон Николаевич не пошел со всеми. Морю он предпочел заснеженное поле и все отпущенное на приятные эмоции время простоял на опушке леса, опершись о лыжные палки. Он стоял и смотрел, как другие одинокие лыжники, точно крошечные одноместные яхты, бороздили сверкающую гладь. Их цветные куртки-паруса скользили как бы в пустоте, пересекаясь и заслоняя друг друга, а несколько фигур застыло, обратив лица к ослепительно яркому солнцу, пылавшему в замерзшем небе среди растрепанных страусовых перьев и розовых опахал цветущего тамариска.

— Приятные эмоции! Все! Все! Все!..

Нина Ивановна хлопает в ладоши, делает шаг в сторону, опускается в свободное кресло сама, исчезает из поля зрения. Теперь слышен только ее звенящий голос:

— Образ приятных эмоций!..

Посверкивает полированный овал стола. Вечнозеленое экзотическое растение вьется, распластавшись по стене. Задвинут в самый угол ящик цветных сновидений с матовым серым экраном. Пахнет сандалом непонятного назначения старинный буфет. И мутная амальгама старого зеркала отражает зеленый полосато-пятнистый, тигрово-леопардовый ковер, а также мягкие кресла, сосредоточенные, самоуглубленные лица, мерцающее пространство холла, сгущающуюся по краям темноту. Сверкает одна из зеркальных граней, наливаясь то красным, то синим и желтым — сверкает и гаснет, проваливаясь в неразличимую глубь Зазеркалья.

— Так… Хорошо… Хорошо… Очень хорошо!..

Нина Ивановна поднимается с кресла. Нина Ивановна оглядывает свой отряд. Нина Ивановна устало улыбается.

— Поздравляю вас, Антон Николаевич. Вы сегодня летали. Да! У вас поднималась левая рука… Вот отсюда… отсюда вылетели… подлетели к телевизору… вернулись… — И, обращаясь уже к Хлысталову: — А вы слишком напряжены. Нужно учиться расслабляться!..

Нина Ивановна о чем-то задумывается. Нина Ивановна подходит к балерине.

— Вы ведь тоже летали, Катенька.

— Вместе с Антоном Николаевичем?

— Ну да. Вот именно. Взявшись за руки, — вторит ей в тон Нина Ивановна.

— Если честно, то я летала с другим.

Обе смеются. И Антон Николаевич вместе с ними.

— Ох, не к добру смеемся! Еще выпишут.

— А что, не хочется? — спрашивает Антон Николаевич.

— Здесь до того спокойно. Все тебя любят. Ни о чем не думаешь…

Вчера вечером Кате было плохо. Она рыдала, билась головой о стену. Антон Николаевич слышал из своей палаты ее душераздирающие крики, чей-то взволнованный громкий шепот в коридоре: «Сестра, укол, скорее», — а теперь вот стоит, улыбается, и никто не знает, что ожидает ее через минуту. Или через час.

Таблетки все-таки помогают. Помогают инъекции. А также электросон, иглотерапия, гипноз, аутотренинг и особенно — то поле, под чьим воздействием собственные поля больных образуют как бы концентрические окружности, по которым кружится, кружится нескончаемый хоровод.

— Не м-могу расслабиться, — подходит к ним Хлысталов. — Никак не могу.

Губы дрожат, взгляд блуждает. Чужой, неприкаянный он какой-то, этот Хлысталов. Каким-то холодом от него веет. Тень, а не человек.

Зовут на обед. Опять какая-нибудь полусъедобная бурда.

— Пошли обедать, — увлекает за собой Катя Антона Николаевича.

— Пошли.

И они забывают о Хлысталове.

Но тут начинается непонятное оживление. Кто-то пробегает мимо в белом халате, едва не сбивает с ног. Хлопает дверь. Взволнованные голоса.

— Кто?

— Хлысталов!

— Что? — спрашивает Антон Николаевич.

Катя недоуменно пожимает плечами.

Мрачный, как туча, врывается профессор Петросян. Исчезает с своем кабинете вместе с дежурной сестрой.

— Опять открытая дверь! — слышится оттуда. — Я же предупреждал! Что?.. Какая надежда?.. Вы что? С седьмого этажа вниз головой… Из шестой. Хлысталов…

И все. Никаких больше разговоров. Только на следующее утро заведующий отделением является в клинику с опухшим лицом и воспаленными от бессонницы глазами.

30

Кабинет следователя по особым делам Александра Григорьевича Скаковцева в Центре Управления расположен на девятнадцатом, сто девятнадцатом или даже еще более высоком этаже бокового крыла. Малый компьютер у стены справа от окна, застекленного темнеющими на ярком свету и бледнеющими с наступлением сумерек фотохромными стеклами, соединен с большим, Главным компьютером, находящимся в соседнем корпусе. Часть обширного письменного стола занимают дисплей, пишущая машинка, панель управления, блок приема и выдачи информации, а позади вращающегося рабочего кресла находится картотека текущих дел. У входа — большой сейф. Он открывается просто: нужно к небольшому намагниченному специальным образом кружку возле хромированной рукоятки приложить точно такой же, величиной с монету, магнитный кружок в виде печатки. С этим кружком Александр Григорьевич не расстается никогда. У других сотрудников Центра, занимающих другие кабинеты, имеются подобные, но если кто-нибудь попытается — случайно или умышленно — открыть чужой сейф, раздастся сигнал тревоги, и номер нарушителя будет тотчас записан с помощью электронного автоматического устройства.

Близится время обеда. Александр Григорьевич возвращается к себе на работу из городской больницы, с Четвертого проспекта Монтажников. Он ставит кейс на светлый полированный стол, щелкает замками, достает блокнот, ручку, диктофон, нажимает черную клавишу. Кассета выскакивает. Александр Григорьевич вставляет ее в гнездо стационарного устройства над выдвижными ящиками стола и щелкает тумблером. Никакого эффекта. Снова щелкает — и опять ничего. Сигнальная красная лампочка не загорается.

— Хм!

Наконец Александр Григорьевич догадывается, что выключена вся система. Александр Григорьевич сетует на свою рассеянность. Раньше такого с ним не случалось. Раньше такого с ним просто не могло случиться. Александр Григорьевич осуждающе качает головой. Александр Григорьевич подходит к вместительному сейфу, который, скорее всего, выполняет роль отсутствующего в кабинете платяного шкафа. Кроме нескольких болтающихся на перекладине деревянных плечиков и мышиного цвета пиджака из чертовой кожи, в нем ничего нет. Александр Григорьевич снимает с себя пиджак, достает тот, что в сейфе, переодевается. Смотрится в зеркало, застегивает пиджак на одну пуговицу. Снова расстегивает. Так, пожалуй, лучше. И пиджак этот даже больше подходит к этим брюкам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: