«Надо искать работы», — напоминал он себе и снова двигался по бесчисленным залам Эрмитажа, рассматривая вещи, удовлетворяясь тем, что наблюдаемое не ставит вопросов, не требует ответов, разрешая думать о них как угодно или — не думать. Клим Иванович Самгин легко и утешительно думал не об искусстве, но о жизни, сквозь которую он шел ничего не теряя, а, напротив, все более приобретая уверенность, что его путь не только правилен, но и героичен, но не умел или не хотел — может быть, даже опасался — вскрывать внутренний смысл фактов, искать в них единства. Ему часто приходилось ощущать, что единство, даже сходство мысли — оскорбляет его, унижает, низводя в ряд однообразностей. Его житейский, личный опыт еще не принял оригинальной формы, но — должен принять. Он» Клим Самгин, еще в детстве был признан обладателем исключительных способностей, об этом он не забывал да я не мог забыть, ибо людей крупнее его — не видел. В огромном большинстве люди — это невежды, поглощенные простецким делом питания, размножения и накопления собственности, над массой этих людей и в самой массе шевелятся люди, которые, приняв и освоив ту или иную систему фраз, именуют себя консерваторами, либералами, социалистами. Они раскалываются на бесчисленное количество группочек — народники, толстовцы, анархисты и так далее, но это, не украшая их, делает еще более мелкими, менее интересными. Включить себя в любой ряд таких людей, принять их догматику — это значит ограничить свободу своей мысли. Самгин стоял пред окном, курил, и раздражение, все возрастая, торопило, толкало его куда-то. За окном все гуще падал снег, по стеклам окна ползал синеватый дым папиросы, щекотал глаза, раздражал ноздри, Самгин стоял не двигаясь, ожидая, что вот сейчас родится какая-то необыкновенная, новая и чистая его мысль, неведомая никому, явится и насытит его ощущением власти над хаосом.

«Всякая догма, конечно, осмыслена, но догматика — неизбежно насилие над свободой мысли. Лютов был адогматичен, но он жил в страхе пред жизнью и страхом убит. Единственный человек, независимый хозяин самого себя, — Марина».

Но он устал стоять, сел в кресло, и эта свободная всеразрешающая мысль — не явилась, а раздражение осталось во всей силе и вынудило его поехать к Варваре.

Сквозь холодное белое месиво снега, наполненное глуховатым, влажным [цоканьем] лошадиных подков и шорохом резины колес по дереву торцов, ехали медленно, долго, мокрые снежинки прилеплялись к стеклам очков и коже щек, — вое это не успокаивало.

«На кой чорт еду? Глупо...»

Но он смутился, когда Варвара, встав с кресла, пошатнулась и, схватясь за спинку, испуганно, слабым голосом заговорила:

— Нет, нет, не подходи! Сядь — там, подальше, я боюсь заразить тебя. У меня — инфлюэнца... или что-то такое.

Он справился о температуре, о докторе, сказал несколько обычных в таких случаях — утешающих слов, присмотрелся к лицу Варвары и решил:

«Да, сильно нездорова». Лицо, в красных пятнах, казалось обожженным, зеленоватые глаза блестели неприятно, голос звучал повышенно визгливо и как будто тревожно, суховатый кашель сопровождался свистом.

— Вот все чай пью, — говорила она, спрятав <лицо> за самоваром. — Пусть кипит вода, а не кровь. Я, знаешь, трусиха, заболев — боюсь, что умру. Какое противное, не русское слово — умру.

— Ты — здоровый человек, — сказал Самгин.

— Нет, — возразила она. — Я — нездорова, давно. Профессор-гинеколог сказал, что меня привязывает к жизни надорванная нить. Аборт — не проходит бесследно, сказал он.

«Начнется пересмотр прошлого», — неприязненно подумал Самгин и, не спросив разрешения, закурил папиросу, а Варвара, протянув руку, сказала:

— И мне дай.

Закурив, она стала кашлять чаще, но это не мешало ей говорить.

— Такой противный, мягкий, гладкий кот, надменный, бессердечный, — отомстила она гинекологу, но, должно быть, находя, что этого еще мало ему, прибавила: — толстовец, моралист, ригорист. Моралью Толстого пользуются какие-то особенные люди... Верующие в злого и холодного бога. И мелкие жулики, вроде Ногайцева. Ты, пожалуйста, не верь Ногайцеву — он бессовестный, жадный и вообще — негодяй.

— Я думаю, что это верно, — согласился Клим; она дважды кивнула головой.

— Верно, верно, я знаю...

Все более неприятно было видеть ее руки, — поблескивая розоватым перламутром острых, заботливо начищенных ногтей, они неустанно и беспокойно хватали чайную ложку, щипцы для сахара, чашку, хрустели оранжевым шелком халата, ненужно оправляя его, щупали мочки красных ушей, растрепанные волосы на голове. И это настолько владело вниманием Самгина, что он не смотрел в лицо женщины.

— Какой ужасный город! В Москве все так просто... И — тепло. Охотный ряд, Художественный театр, Воробьевы горы... На Москву можно посмотреть издали, я не знаю, можно ли видеть Петербург с высоты, позволяет ли он это? Такой плоский, огромный, каменный... Знаешь — Стратонов сказал: «Мы, политики, хотим сделать деревянную Россию каменной».

«Что она — бредит?» — подумал Самгин, оглядываясь, осматривая маленькую неприбранную комнату, обвешанную толстыми драпировками; в ней стоял настолько сильный запах аптеки, что дым табака не заглушал его.

— Нигде, я думаю, человек не чувствует себя так одиноко, как здесь, — торопливо говорила женщина. — Ах, Клим, до чего это мучительное чувство — одиночество! Революция страшно обострила и усилила в людях сознание одиночества... И многие от этого стали зверями. Как это — которые грабят на войне?.. После сражений?

— Мародеры, — подсказал Самгин.

— Да, вот такие — мародеры...

— Ты говорила об этом, — напомнил он.

— Это ужасно, Клим... — свистящим шопотом сказала она.

«Серьезно больна, — с тревогой думал он, следя за судорожными движениями ее рук. — Точно падает или тонет», — сравнил он, и это сравнение еще более усилило его тревогу. А Варвара говорила все более невнятно:

— Ты, конечно, знаешь — я увлекалась Стратоновым.

— Нет, не знал, — откликнулся Самгин и тотчас сообразил, что не нужно было говорить этого. Но — ведь что-нибудь надо же говорить?

— Это ты — из деликатности, — сказала Варвара, задыхаясь. — Ах, какое подлое, грубое животное Стратонов... Каменщик. Мерзавец... Для богатых баб... А ты — из гордости. Ты — такой чистый, честный. В тебе есть мужество... не соглашаться с жизнью...

Она вдруг замолчала. Самгин привстал, взглянул на нее и тотчас испуганно выпрямился, — фигура женщины потеряла естественные очертания, расплылась в кресле, голова бессильно опустилась на грудь, был виден полузакрытый глаз, странно потемневшая щека, одна рука лежала на коленях, другая свесилась через ручку кресла.

Первая мысль, подсказанная Самгину испугом: «Надобно уйти», — вторая: «Позвать доктора!»

Он выбежал в коридор, нашел слугу, спросил: нет ли в гостинице доктора? Оказалось — есть: в 32 номере, доктор Макаров, сегодня приехал из-за границы.

— Позовите его.

— Они — вышли.

— Позвоните другому — немедленно!

Благовоспитанный человек с маленькой головой без волос, остановив Самгина, вполголоса предложил вызвать карету «Скорой помощи».

— Согласитесь — неудобно! Может быть, что-нибудь заразное.

— Да, конечно! Да, да, — согласился Самгин и, возвратясь к Варваре, увидал: она сидит на иолу, упираясь в него руками, прислонясь спиною к сиденью кресла и высоко закинув голову.

— Хотела встать и упала, — заговорила она слабеньким голосом, из глаз ее текли слезы, губы дрожали. Самгин поднял ее, уложил на постель, сел рядом и, поглаживая ладонь ее, старался не смотреть в лицо ее, детски трогательное и как будто виноватое.

— Мне плохо, Клим, — тихонько и жалобно говорила она, — мне очень плохо. Задыхаюсь.

— Здесь — Макаров, — сказал Самгин. — Помнишь — Макарова?

Она утвердительно кивнула головой.

— Да. Красавец.

Он тоже чувствовал себя плохо и унизительно. Унижало бессилие, неуменье помочь ей, сказать какие-то утешительные слова. Он все-таки говорил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: