— Идем, идем, — сказал он, подхватив Ногайцева под руку и увел в гостиную. Там они, рыженькая дама и Орехова, сели играть в карты, а Краснов, тихонько покачивая головою, занавесив глаза ресницами, сказал Тосе:
— Люди, милая Таисья Романовна, делятся на детей века и детей света. Первые поглощены тем, что видимо и якобы существует, вторые же, озаренные светом внутренним, взыскуют града невидимого...
— Вот какая у нас компания, — прервала его Тося, разливая красное вино по стаканам. — Интересная?
— Да, очень, — любезно ответил Самгин, а Юрин пробормотал [что-то], протягивая руку за стаканом.
— Ну — как? Читаете книжку Дюпреля? — спросил Краснов. Тося, нахмурясь, ответила:
— Пробую. Очень трудно понимать.
— Это «Философию мистики» — что ли? — осведомился Юрин и, не ожидая ответа, продолжал:
— Не читай, Тося, ерундовая философия.
— Докажите, — предложил Краснов, но Тося очень строго попросила:
— Нет, пожалуйста, не надо спорить! Вы, Антон Петрович, лучше расскажите про королеву.
Краснов, покорно наклонив голову, потер лоб ладонью, заговорил:
— Шведская королева Ульрика-Элеонора скончалась в загородном своем замке и лежала во гробе. В полдень из Стокгольма приехала подруга ее, графиня Стенбок-Фермор и была начальником стражи проведена ко гробу. Так как она слишком долго не возвращалась оттуда, начальник стражи и офицеры открыли дверь, и — что же представилось глазам их?
В гостиной люди громко назначали:
— Черви.
— Бубенцы, — выкрикивал Ногайцев.
— Королева сидела в гробу, обнимая графиню. Испуганная стража закрыла дверь. Знали, что графиня Стенбок тоже опасно больна. Послан был гонец в замок к ней, и — оказалось, что она умерла именно в ту самую минуту, когда ее видели в объятиях усопшей королевы.
— Ясно! — сказал Юрин. — Стража была вдребезги пьяная.
Краснов рассказал о королеве вполголоса и с такими придыханиями, как будто ему было трудно говорить. Это было весьма внушительно и так неприятно, что Самгин протестующе пожал плечами. Затем он подумал:
«Руки у него вовсе не дряблые».
Да, у Краснова руки были странные, они все время, непрерывно, по-змеиному гибко двигались, как будто не имея костей от плеч до пальцев. Двигались как бы нерешительно, слепо, но пальцы цепко и безошибочно ловили все, что им нужно было: стакан вина, бисквит, чайную ложку. Движения этих рук значительно усиливали неприятное впечатление рассказа. На слова Юрина Краснов не обратил внимания, покачивая стакан, глядя невидимыми глазами на игру огня в красном вине, он продолжал все так же вполголоса, с трудом:
— О событии этом составлен протокол и подписан всеми, кто видел его. У нас оно опубликовано в «Историческом и статистическом журнале» за 1815 год.
— Нашли место, где чепуху печатать, — вставил Юрин, покашливая и прихлебывая вино, а Тося, усмехаясь, сказала:
— Я очень люблю все такое. Читать — не люблю, а слушать готова всегда. Я — страх люблю. Приятно, когда мураши под кожей бегают. Ну, еще что-нибудь расскажите.
— Охотно, — согласился Краснов.
— Без трех, — сердито, басом сказала Орехова.
— А — зачем ходили с дамы пик? — упрекнул ее Ногайцев.
— Иван Пращев, офицер, участник усмирения поляков в 1831 году, имел денщика Ивана Середу. Оный Середа, будучи смертельно ранен, попросил Пращева переслать его, Середы, домашним три червонца. Офицер сказал, что пошлет и даже прибавит за верную службу, но предложил Середе: «Приди с того света в день, когда я должен буду умереть». — «Слушаю, ваше благородие», — сказал солдат и помер.
— А у меня — десятка, хо-хо! — радостно возгласил Дронов.
— Через тридцать лет Пращев с женой, дочерью и женихом ее сидели ночью в саду своем. Залаяла собака, бросилась в кусты. Пращев — за нею и видит: стоит в кустах Середа, отдавая ему честь. «Что, Середа, настал день смерти моей?» — «Так точно, ваше благородие!»
— Вот это — дисциплина! — восхищенно сказал Юрин, но иронический возглас его не прервал настойчивого течения рассказа:
— Пращев исповедался, причастился, сделал все распоряжения, а утром к его ногам бросилась жена повара, его крепостная, за нею гнался [повар] с ножом в руках. Он вонзил нож не в жену, а в живот Пращева, от чего тот немедленно скончался.
— Страшно жить, Тося! — вскричал Юрин.
— Страшно — слушать, а жить... жить-то не страшно, — ответила она, начиная убирать чайную посуду со стола.
В гостиной Ногайцев громко, тоскливо жаловался:
— Это не игра, а — уголовщина. Предательство. Дронов — хохотал, а рыжая дама захлебывалась звонким смехом, и сокрушенно мычала Орехова.
— Вы, господин Юрин, все иронизируете, — заговорил Краснов, передвигая Тосе вымытые чашки. — Я, видимо, кажусь вам идиотом...
— Диагноз приблизительно верный.
— Вот видите, вам уже хочется оскорбить меня...
— Тем, что я считаю ваше самоопределение правильным? — спросил Юрин.
— Ага, вы уже отняли слово приблизительно! Самгин поморщился, думая:
«Кажется, начнут ругаться».
И действительно, Краснов заговорил голосом повышенным и шипящим, как бы втягивая воздух сквозь зубы.
— Вам, человеку опасно, неизлечимо больному, следовало бы...
— Умереть, — докончил Юрин. — Я и умру, подождите немножко. Но моя болезнь и смерть — мое личное дело, сугубо, узко личное, и никому оно вреда не принесет. А вот вы — вредное... лицо. Как вспомнишь, что вы — профессор, отравляете молодежь, фабрикуя из нее попов... — Юрин подумал и сказал просительно, с юмором: — Очень хочется, чтоб вы померли раньше меня, сегодня бы! Сейчас...
— Убейте, — предложил Краснов, медленно, как бы с трудом выпрямив шею, подняв лицо. Голубовато блеснули узкие глазки.
— Сил нет, — ответил Юрин.
Держа в руках самовар, Тося сказала негромко:
— Вы — что? С ума сошли? Прошу прекратить эти... шуточки. Тебе, Женя, вредно сердиться, вина пьешь ты много. Да и куришь.
Самгин, поправив очки, взглянул на нее удивленно, он не ожидал, что эта женщина способна говорить таким грубо властным тоном. Еще более удивительно было, что ее послушали, Краснов даже попросил:
— Извините...
— Лучше помогите-ка мне стол накрыть, ужинать пора. Картежники, вы — скоро?
Поставив самовар на столик рядом с буфетом, раскладывая салфетки, она обратилась к Самгину:
— Одни играют в карты, другие словами, а вы — молчите, точно иностранец. А лицо у вас — обыкновенное, и человек вы, должно быть, сухой, горячий, упрямый — да?
— Не знаю. Я еще не познал самого себя, — неожиданно произнес Самгин, и ему показалось, что он сказал правду.
— Точно иностранец, — повторила Тося. — Бывало, в кондитерской у нас кофе пьют, болтают, смеются, а где-нибудь в уголке сидит англичанин и всех презирает.
— Я далек от этого, — сказал Клим, а она сказала:
— Вот уж не люблю англичан! Такие... индюки! — И крикнула в гостиную:
— Картежники, вы — скоро?
Картежники явились, разделенные на обрадованных и огорченных. Радость сияла на лице Дронова и в глазах важно надутого лица Ореховой, — рыженькая дама нервно подергивала плечом, Ногайцев, сунув руки в карманы, смотрел в потолок. Ужинали миролюбиво, восхищаясь вкусом сига и огромной индейки, сравнивали гастрономические богатства Милютиных лавок с богатствами Охотного ряда, и все, кроме Ореховой, согласились, что в Москве едят лучше, разнообразней. Краснов, сидя против Ногайцева, начал было говорить о том, что непрерывный рост разума людей расширяет их вкус к земным благам и тем самым увеличивает количество страданий, отнюдь не способствуя углублению смысла бытия.
— Истина буддизма в аксиоме: всякое существование есть страдание, но в страдание оно обращается благодаря желанию. Непрерывный рост страданий благодаря росту желаний и, наконец, смерть — убеждают человека в иллюзорности его стремления достигнуть личного блага.
— Нет, уж о смерти, пожалуйста, не надо, — строго заявила Тося, — Дронов поддержал ее: