— Веселись, Игрушечка, — приказывает барышня: — веселись и маму свою сейчас забудь. Слышишь, что я тебе приказываю? Ну, забыла свою маму?

— Нет, — говорю, — не забыла!

Арина Ивановна ко мне:

— Да ты смеешь ли так барышне отвечать, а? что? Ах ты, грубиянка! Велят тебе смеяться — сейчас у меня смейся!

Смеюсь я перед ней, слезы свои горючие глотаючи…

— Ну вот, видите, мой ангел, она и смеется, — утешает барышню Арина Ивановна.

А барышня глядит на меня такими-то пытливыми глазенками…

— Игрушечка! — говорит. — Как же ты и плачешь и смеешься, а я вот не стала б.

— И, голубчик, равняетесь с кем! — ей на это Арина Ивановна. — Ей что прикажут, то она и может.

— Вот, Игрушечка, ты какая, — проговорила барышня, — вот какая!..

С той поры часто она, бывало, меня стращает:

— Игрушечка, не скучай! Ты знаешь, я все с тобой могу сделать; я тебя ведь баловать не буду — ну вот велю сейчас волка позвать и прикажу, чтобы тебя волк съел. Волк ам-ам! и съест, а я жалеть о тебе не буду и отнимать у волка не буду.

Шло время да шло; и год прошел. Раз чем свет будит меня Арина Ивановна. Я вскочила.

— Оденься поскорей, в церковь со мною поедешь, — говорит, — да по матери по своей панихиду отслужишь.

А я никак в толк не возьму, голова у меня кругом пошла. Умерла? когда?..

— Чего смотришь? — толкает Арина Ивановна. — Сбирайся, говорят, скорее, пока еще барышня не проснулась.

Вертела она меня, и совала, и теребила, и все над ухом твердила: "Не помянешь покойницы матери, бог от тебя отступится".

Посадила меня с собою в бричку и повезла. Билось, билось мое сердце и замирало, будто я ждала кого-то… да все тихо по полям было, белели они под росою, солнышко еще не всходило, из-за лесу холодноватый ветерок тянул.

Подъехали мы к церкви. Вышли — церковь пуста; один седой пономарь прошел, крестячись да зеваючи. Арина Ивановна прикладываться пошла к образам и мне махнула: "Иди!" И я за нею пошла. Стали сбираться и священник и дьячки. Стали по матушке моей панихиду служить. Я была словно в каком-то тумане. Дым от ладану клубился, в дыму свечи мерцали; два старичка-дьячки пели разбитыми голосами, и тихо их пенье по церкви дребезжало. Арина Ивановна стояла впереди, все на меня оглядывалась и все мне грозилась; чужие люди в церковь сбиралися на обедню, на меня смотрели, вздыхали и крестились… "Умерла матушка!" думаю, а слез у меня нет…

Отошла и обедня. Народ повалил из церкви и рассыпался по дорожкам да по тропинкам. Сколько голосов шумливо смешалося! Арина Ивановна около церкви прощалась с молодою дьячихой и на меня ей показывала:

— Вот, — говорила, — приказала ей по матери панихиду отслужить. Без меня так бы покойницу мать и не помянула.

А дьячиха мне нараспев:

— Что ж, тебе родной матери-то не жалко, что ли? Ах, грех-то какой!

— А я ей еще и не говорила, долго все думала: вот разголосится; она и слезки не выронила. Силой почти и в церковь-то привезла!

И дьячиха опять нараспев:

— Ах, грех какой! бог вас за это не оставит, Арина Ивановна, вас бог не оставит!

Поехали мы домой… Солнышко уже высоко взошло. Опамятовалась я и тогда-то уж досыта наплакалась. Боже мой! господи! какая тоска мою душу сжала! какая печаль!

А бричечка по дороге турчит, катится. Арина Ивановна меня бранит, да урекает, да грозится. "Отчего в церкви не плакала, полоумная! Теперь только хватилась! Вот я тебе дам слез!" Барышня увидала меня, сейчас заметила.

— О чем Игрушечка плакала?

— У ней мать умерла, — ответила Арина Ивановна.

— Отчего умерла?

— Оттого, — говорит Арина Ивановна, — что Игрушечка не слушается, что девчонка злая, упорная, так вот бог у нее маму взял.

— А я-то не слушаюсь? — промолвила барышня.

— Да вы барышня, как же вам с нею равняться, мой голубчик!

— Мне бог простит? — спрашивает барышня.

— Помолитесь хорошенько, то и простит, мое сокровище; бог милостивый, бог всех любит.

— А Игрушечку не любит?

— Ну, Игрушечка глупая, упрямая, за то и бог не любит ее, за то и наказывает.

— А добрым все можно? Бог их ни за что не наказывает? Никогда?

— Никогда. Добрый человек хоть и согрешит, то все так себе… а злой человек все по злости делает, вот и нет ему прощения.

— Смотри ж, Игрушечка, — говорит мне барышня, — ничего не делай по злости, будь добрый человек, все тогда тебе можно и все тебе бог простит… …

Господа наши жили и весело и шумно. Гости почти со двора не съезжали. Дом был высокий, поместительный, веселый на горе стоял. Кругом дома всё сады, цветники, теплицы и широкая лестница каменная под гору, а под горою речка бежала, на речке пристань с флагами для причалу, и плавали лодки под парусами, а на парусах гербы барские вышиты. За рекой, по горе отлогой, чернелись избушки, а на самой вершине реденький березовый лесочек зеленел; а там, куда ни глянь, далеко-далеко чистое поле стелется, ровное… Часто, бывало, господа и наши и чужие глядят на ту гору, на избушки ветхенькие — которая покосилась, другая в землю врастает, — глядят да друг другу говорят: "Вот, говорят, русский настоящий вид! Только у нас такие виды печальные!" Чей-то барин, усатый да плечистый, все, бывало, при этом себя в грудь бил руками: "Родное, родное!" приговариваючи. Очень он яро это приговаривал.

Господа наши были молоды. Нашу барыню все красавицей величали. Такая была высокая да статная, чернобровая, белая, только ленивая. Господи! какая она уж ленивая-то уродилася! И глянет на тебя-то вполглаза. Всей работы у нее было, всего дела, что из горницы в горницу плавает, склонивши головку набок, и длинным своим платьем шелковым шуршит. Оживится немножко она, разве как гости наедут, говорливые, да веселые, да осудливые. Поднимут на зубки и чепчики разные и генеральшу московскую, поахают об городе Париже да побранят свой уезд, — тогда и наша барыня головку поднимет и заговорит себе громче. Барин поживее ее был, веселые песенки все певал да насвистывал. Говорили, что не башковит он, ну да зато смирен был; с барыней они жили согласно. И она была барыня добрая. Никого они не корили, не казнили, они и сердиться-то редко сердились. Приди кто из людей с какой просьбою к ним — ничего, не выгонят, разве только пускать не велят, коли докучило, или пообещают, да не сделают — забудут. Жили да поживали наши господа довольны да веселы, мирны да спокойны. Вот это сидят, бывало, в гостиной; барин свистит, а барыня глазками по горнице поводит, и вдруг ей в голову пришло: "Мой друг, — говорит барину, — а ведь голубые-то обои были бы лучше в гостиной!" Барин так и вскочит горошком. "Душечка! какая мысль тебе хорошая пришла! Где у меня-то рассудок до сих пор был?" И давай себя по лбу ляскать. "Ну, такого дела откладывать нечего, сегодня же в город пошлем, а к воскресенью чтобы все готово было". — "Да, да! — подхватит барыня, — приедет Анна Петровна и Клавдия Ивановна, — вот удивятся-то, а уж Анна Федоровна так рассердится, что за обедом ничего есть не станет. Непременно к воскресенью, мой дружок!" И примутся хлопотать, примутся суетиться. В страхе эти дни живут: все им чудится, что кареты во двор въезжают. "Ох, кто-то приехал, кажется!" — говорят, а сами в лице меняются. Удивить хотят, видите, и вдруг если б застали, что стены ободраны. А иных тревог, других забот у них, кажись, и не бывало.

Никогда я не видала, чтобы барин наш призадумался, чтобы барыня всплакнула — нешто безденежье или барышня захворает. А безденежье их часто пристукивало.

Любили они оба и жить роскошно и наряжаться богато. Барыня все шелковые розовые платья носила да в тонких кружевах ходила. Барин тоже щеголь великий был: шейный платочек все голубиным крылышком завязывал, да, бывало, иной раз с утра до самого обеда бьется и не сладит. "Вот день-то несчастный выдался! вздохнет.

Никак не слажу!" И барыня к нему тут на помочь придет, и Арину Ивановну кликнут, да словно к венцу прибирают: все около него в заботе такой, в хлопотах. А уж как вырядится он — таким брындиком выйдет, перед зеркалами останавливается да так приятно на себя поглядывает и рукой все себя по щеке поглаживает… Это еще все бы не разор был, если б только не меняли они всего до ниточки каждый год по скольку раз. Мало ли на один дом шло? И к рождеству и к святой, бывало, весь обновляют. И как уж весело тогда барин хлопочет! Сам картины прибивает… Ведь чудно покажется, как сказать, а скажу правду: до страсти любил он гвоздики вбивать, и случись, что по усердию кто ему этим услужить поспешит, то так огорчится… Потом уж все так и знали, сами не брались никогда, а ему приготовят молоточек. И правду тоже надо сказать, что уж никто так гвоздика не вобьет: так он наловчился, что только глянет, и потрафит куда надо гвоздику. Поедут ли в город господа, чего они не накупят! И самоваров навезут и сушеного горошку, а дома под самоварами в кладовой полки ломятся, и горошку садовники на целый год запасают; понавезут они обои штофные, каких-то рыбок горьких в банках, табакерки с музыкой… Разносчики ли наедут — купцы хитрые, зоркие, — сколько они денег оберут! "Не берите, батюшка, — говорят барину, — это оченно дорогое, вы вот себе подешевле возьмите". Барина словно подожжет: "Подавай мне самое дорогое!" Да и купит такое ж самое втридорога. Еще, бывало, и сдачи не возьмет. И поглядывает на купцов бородатых: вот я вам пустил пыли в глаза! а купцы от радости даже вздыхать почнут… А как именины справляют или рождение? Пойдут тут сборы да приборы такие, сохрани боже! И вина выписывают, и конфеты выписывают, и шаль и чепчик барыне, и шейный платочек и желтые перчатки барину… "Да уж кстати, будут посылать, говорят, то выписать и то, и вот это б выписать, и пятое, и десятое"… Да так наберется, что на почту телегу надо посылать. Хоть много им утехи на именинах бывало, да много ж и хлопот и тревог не мало: ведь совсем измучатся, пока отбудут, ходючи да думаючи тяжко: что лучше к обеду подать? да как цветы уставить? да чем генеральшу б удивить и покойного ее сна лишить?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: