— С положением бабушки я почти смирилась, но что Марина — тетя…

— Поедем кататься на машине?

— Хорошо, ступай вниз. Ты знаешь, сегодня к нам обещал зайти Николай Семенович, — говорю я маме. — Встретил его вчера. И виделись-то всего десять минут, но словно не расставались вовсе.

Тон, которым это говорилось, был взят, пожалуй, напрокат из архива пятьдесят шестого года — тон ученика, возвещающего о приходе учителя. Мама заметила это.

— Что ж, поболтать с ним приятно, — сказала она то ли из ревности, то ли из постоянного желания противоречить во всем. — Человек прожил легкую жизнь — ни детей, ни обязанностей. По-моему, ты идеализируешь его. Я ведь не меньше тебя люблю Николая Семеновича, но под старость завести себе молоденькую любовницу…

— Неужели? И хорошенькая она, его героиня?

— Ты имеешь в виду Наташу?

Мама улыбнулась и многозначительно посмотрела на меня.

— Ты разве не знал? — Откуда?

— У них жуткий роман. Только, умоляю, никому. Терпеть не могу сплетен.

— Тогда зачем было говорить мне?

— Ты мой сын.

— Для сплетен это существенно?

— Ты мой сын, — повторила мама упрямо и рассеянно присела на краешек кровати. От нее пахло духами «Только ты». Слава богу, она не расслышала или не придала значения последним моим словам.

— Да, сынок, весь их легкий, современный стиль не по мне. Случайные связи, поверхностные отношения. Я, по правде сказать, довольна, что ты не попал в среду этой публики. По крайней мере теперь у тебя есть настоящее дело, серьезная профессия, хорошая, деловая среда.

(Как раз то, чего так «не хватало» Голубкову, которому в качестве положительного примера мама постоянно приводила моего отца. Так же как и отцу — Голубкова, я думаю.)

— Стать средним ученым или инженером куда ни шло, а посредственностью, писателем второго сорта, как Голубков например, по-моему, это ужасно. — И чтобы не быть голословной, добавила: — Разве не характерно, что он ушел от меня к этой вертихвостке?

— Я совсем не знаю ее, — сказал я.

— Зато я знаю.

И ты не знаешь, — подумал я.

Имя Голубкова неузнаваемо изменило мамино лицо, которое приобрело теперь и сохраняло брезгливое выражение. Она посмотрела мне в глаза, что-то прочла в них. Ее щеки порозовели.

— Ты, конечно, и на этот раз предпочел остаться нейтральным. Да ты просто не любишь меня!

Я сдержался с трудом. Разве не потому приехал я в Лукино, что ты единственная, кого мне хотелось видеть? Не люблю?! Когда ты так говоришь, во мне возникает противодействие, что-то вроде защитного рефлекса, и тогда я поневоле выдвигаю доводы, которые служат печальным подтверждением истинности твоих слов.

— Я не виню тебя, — продолжала мама внешне спокойно. — За это нельзя ни винить, ни осуждать. Только вот что. Я стала замечать, что ты стал другим. — Мама примеряла слово, которое пришлось бы мне впору. — Раньше ты был мечтателем. Ты всегда был внимателен ко мне…

До тех пор пока Голубков жил с нами, и ты не чувствовала себя такой одинокой, — подумал я.

— До тех пор пока ты не сошелся с Екатериной, — сказала мама. Она так и сказала: «сошелся» вместо «женился». В отношении жены она частенько употребляла это слово.

— Да, был другим. Может быть, объяснишь мне, что нужно ей в жизни, кроме этой вашей мебели, платьев, духов, заграничных ночных рубашек? Нет, что ни говори, поразительно обычный, нетворческий характер.

— Будь справедлива, мама. Она любит меня. И потом ты преувеличиваешь. Она совсем другая. Зачем же так?

— Еще бы ей не любить!

Я поймал себя на том, что мне приятно слышать это, хотя мама восприняла мое молчание иначе.

Мой довод «она любит меня» повис, как пыль над местом взрыва.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Помнишь, как она впервые приехала в наш дом и, не стесняясь, стояла передо мной в одном нижнем белье, расчесывала волосы? Учти, она еще не была твоей женой.

Мы как бы и не спорили. Доказательства основывались не на фактах, а на впечатлениях и рассчитаны были лишь на чувства убеждаемого. До сих пор не могу понять, что заставило меня тогда возражать маме.

— И в восемнадцать лет она не побоялась… с тобой. Ты ведь был ее первый мужчина?

Невольно я подумал о том, что мама жила с Голубковым пятнадцать лет в незарегистрированном браке. Но это было скорее ее алиби, чем мое.

— Не обижайся, сынок. Не ты ее выбрал в жены. Она и ее мамочка, которая приносила тебе в больницу цветы, — это они выбрали. Уже тем летом прочно ухватились за тебя. Чутьем угадали, что выйдет из парня толк.

В другой раз я бы, наверно, сказал, что мы с Катей знавали не слишком веселые времена и жили на две стипендии, и толку тогда от меня было немного.

— В то время я еще не знал ее родителей. Ты что-то путаешь.

Лицо мамы стало вдруг безучастным, а выражение глаз рассеянным.

— Поспал бы еще, сынок.

Мама направилась к двери. Никогда не умела она выслушивать ни отца, ни Голубкова, ни меня даже в самые важные, казалось бы, минуты откровения. Тем не менее память ее обладала удивительной способностью впитывать отдельные слова и факты. И через много дней, иногда лет, воспроизводить их в причудливом сочетании со словами, сказанными другими людьми, в другое время, по другому поводу, и из этой разрозненности синтезировался своеобразный мир, лишенный однозначной логической связи событий и оценок.

Я не обижался на маму. Нам бывало порой трудно договориться, понять друг друга. До сих пор я люблю вкус и запах тушенки, а мама терпеть не может. Консервированное мясо напоминает ей тяжелые, голодные годы войны, тогда как мне — счастливые, сытые минуты детства.

Пора вставать. Я сунул ноги в холодные полуботинки и, не завязывая шнурков, подошел к окну. В саду чирикали птахи, легкими штрихами прочерчивали прозрачный воздух жуки. Дрожала на солнце прилипшая к окну паутина, должно быть, порванная мною вчера вечером. За забором, сквозь зелень участка мелькало чье-то яркое платье, слышались голоса и треньканье бидонов. Моя машина, оставленная вчера днем в тени, стояла на солнцепеке. Воздух был теплым и прохладным одновременно, как только что сорванное яблоко — теплым снаружи и прохладным внутри, а подоконник излучал такую сухость, что прикосновение к нему вызывало спазм в горле.

Ни в один из восьми летних каникулярных приездов студенческих и аспирантских лет, ни позже не привозил я с собой в Лукино плохой погоды. Должно быть, могущественный призрак по имени Белая Полоса, от которого в свое время зависела не только погода, но и наша с Сашей Мягковым судьба, все еще покровительствовал мне. Я хорошо помнил один из тех душных июльских дней, когда от жары и безделья плавились мозги, и все игры наскучили, и, чтобы жить дальше, нужно было придумать что-то невероятное, например, встречу с призраком на пыльном заброшенном чердаке, где под накаленной крышей еще жарче, чем внизу, и ты вот-вот упадешь в обморок. И солнечный свет мутным серебристым потоком, разбитым стропилами на несколько полос, проникает сквозь единственное засиженное мухами окно, а рядом с тобой товарищ, которому ты наговариваешь на ухо всякую чертовщину, и он, дрожа от страха, отвечает тем же, и вдруг внизу раздается голос бабушки, зовущий к обеду. Еще мгновение — и игра, сказка, видение разрушено — и, чтобы спасти их — бегом, кубарем вниз.

«Он гнался за нами, ты слышал?» — «Что-то скрипнуло, потом зашевелилось в углу». — «И пошел дым». — «Не дым, а пыль». — «Он сидел там!» — «Дверь мы оставили открытой?» — «Теперь он выйдет и будет мстить. Ведь мы узнали его тайну». — «Кто пойдет закрывать?» — «Ты бежал последним». — «А ты трусишь, да?»

Я старался различить очертания мягковского дома, но кусты акаций с нашей стороны так сильно разрослись, что погребли здание, и оттуда не доносилось ни одного живого звука.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: