— Тетя Таня, победа! Игорь, покажи.
То, что рвалось из него, он не в силах был удержать. Такой человек. Не умел скрывать радость, придерживать для себя. Жизнь ничему не учила. На улице встретишь — никогда не подумаешь, что за голова у этого парня и вообще кто он, что он такое н а с а м о м д е л е.
Раза в два увеличить. Опять подбирать выдержку. Только теперь на более контрастной бумаге. Бромпортрет? Унибром. Темная фигура — ослепительно белый фон. Десять секунд?..
В ореоле успеха. И рядом — «Рукопожатие».
Нет. Обойдемся без фотографии с Френовским. Двусмысленный сюжет. Лучше мальчика с ружьем. Кому важна хронология?
А надписи? Как-то об этом никто не думал. Ведь целое дело: придумать, напечатать на машинке, аккуратно вырезать и приклеить к стеклу.
Ладно, Базанов, жми. Прыгай, поднимай руки от радости. Твой звездный час впереди. Фотографию, где ты похож на футболиста, назовем просто: «Успех».
VI
Воспитание кадров по доктору Базанову. Как-то надо осветить и эту сторону его деятельности. Воспитание любовью. Так и тянет на неуместные, злые шутки. Ведь у него и в самом деле была своя, совершенно особая система воспитания, точнее — система подготовки творческих кадров. Правда, маловато учеников прошли его курс: один-единственный Рыбочкин. Все тот же Рыбочкин. Одни не успели завершить его, другие не выдержали — сбежали. Дали себя переманить. Соблазнить. Запугать или уговорить. Причина в данном случае несущественна.
Если бы удалось через сети базановской системы пропустить несколько десятков выпускников вузов, то улов наверняка оказался бы превосходный. Только крупная рыба. Только отборная. Во всяком случае, за учеников школы профессора Базанова можно было бы не беспокоиться. Если не он сам, то они бы обессмертили его имя.
Формально учениками можно считать и тех, кто слушал его лекции, кто под его руководством или покровительством защитил диссертации. В последние годы многие аспиранты и соискатели стремились попасть к нему хотя бы только затем, чтобы написать на титульном листе имя Базанова. Со свойственной ему широтой и неразборчивостью он никому не отказывал. Но и студентов и этих соискателей можно назвать учениками лишь условно. Все они были разбросаны по разным институтам, а с и с т е м а предназначалась для сотрудников, находившихся рядом. В непосредственной близости, непосредственном подчинении.
Конечно, и в своей педагогической системе Базанов оставался Базановым, с присущей ему непомерностью, полной несоотнесенностью требований с реальным положением дел. Ему бы тихо сидеть под крылом Френовского, медленно, но верно делать свое дело, холить своих малочисленных сотрудников, добиваться для них премий, чтобы они молились на благодетеля и не помышляли о лучшей доле. Тогда бы и Френовскому труднее было найти управу на них.
Вместо этого Базанов установил в своей группе поистине драконовские порядки. Он считал, что дает молодому научному сотруднику прекрасную тему, возможность заниматься тем, чем никто еще не занимался. Речь идет о большой настоящей работе, со временем о ней узнает весь мир. И удивится. И воздаст должное. Но для этого придется безвылазно сидеть в лаборатории. Окончание работы не должно совпадать с официальным окончанием рабочего дня. «Я нахожусь в лаборатории допоздна — и ты находись допоздна. Я уйду — ты оставайся. Никакого повышения зарплаты вплоть до того момента, пока гора не будет сдвинута с места. Никаких премий. Наша группа занимается совершенно не нужной институту тематикой. Пройдут годы — и только ею, возможно, будет заниматься институт. (Как в воду смотрел.) Цель творчества — самоотдача, — любил повторять Базанов, и это была скорее собственная его мысль, чем цитата. — Ни о чем больше не думай, если хочешь уцелеть как ученый. Успех придет, раз ему суждено прийти».
Всем он говорил примерно одно и то же, даже тем, кому говорить подобные вещи казалось заведомо бесполезно. Демократический принцип соблюдался неукоснительно.
Но и сотрудникам, для которых выдвигаемые им условия и обещанные перспективы в силу разных причин могли показаться приемлемыми, было недостаточно одного честного слова. (Что значило для них слово Базанова?) Тут вера была нужна, а молодым людям (почти таким же молодым, как сам Базанов) требовались реальные гарантии. Никаких гарантий Базанов дать не мог. Не умел. Да и не хотел, пожалуй.
В последние годы, когда институт стал ориентироваться на разрабатываемую Базановым тематику, когда все вокруг так неузнаваемо изменилось, перемешалось, как при хорошем шторме, — не то что слово, один благосклонный профессорский взгляд служил вполне достаточной, надежной гарантией.
Но кто ему верил тогда? Все было так зыбко, неопределенно, неустойчиво. О чем говорить? О каких великих свершениях? Участь самого Базанова висела на волоске, а бритва находилась в опытных руках Максима Брониславовича Френовского, которого боялся, уважал и слушался весь институт.
Рыбочкин оказался единственным. Почему именно он?
Передо мной снимок: Базанов, Рыбочкин, Гарышев, еще несколько человек сфотографированы на фоне степи и гор. Кажется, они испытывали тогда первую опытную установку, сконструированную на основе обнаруженного эффекта. Горы слабо вырисовываются вдали. Степь. Жара. Мы случайно оказались вместе в командировке. Приезжал я совсем по другим делам. Игорь Рыбочкин рядом с Базановым. Гарышев в стороне. Теперь, когда Игорь стал начальником лаборатории и тематика по разработке перспективных очистительных систем целиком перешла к нему, у них с Гарышевым установились нормальные, деловые отношения, а тогда он его терпеть не мог. Открытых столкновений не было, но неприязнь чувствовалась во всем.
Такая стояла жара, что даже вечерами жизнь казалась невыносимой. Будто тебя посадили в стеклянную банку и закрыли крышкой. От духоты гудел каждый палец, ныл всякий нерв, звенело в ушах, любое движение причиняло мученья, — словом, организм, сопротивляясь, существовал на пределе своих возможностей. Пожалуй, это было состояние, противоположное невесомости: азиатский зной навешивал на человека пудовые гири.
Душ спасал ненадолго. Смоченная простыня высыхала прежде, чем человек успевал заснуть.
Стальной солдат Рыбочкин тоже мучился, хотя и не показывал вида. Жара так жара. Надо — значит, надо.
Жара, степь, маленький городок, а тут еще восточная музыка по вечерам: на одной ноте, часами, без конца, — будто жилы из тебя вытягивают. Окно закрыть невозможно, а во дворе до часу ночи нардами стучат, точно гвозди в тело вколачивают, и это несносное: а-а-а-а-а-а…
С ума сойти можно.
Отношение к местному колориту и музыке у нас с Рыбочкиным совпадало. Мы жили в одном номере, а Базанов — совершенно отдельно. Не только потому, что на другом этаже.
Ему нравилось все: музыка, жара, фрукты, обеды в заводской столовой, на которые я смотреть не мог, и даже, пожалуй, мухи, кружившие над раскаленной тарелкой с жирным борщом, не слишком раздражали его. Базанов отмахивался от них, исполненный ленивого добродушия. Удивляюсь, как только мог он там жить с его комплекцией, с, видимо, уже тогда не очень здоровым сердцем.
Всю неделю я обходился одними помидорами, огурцами, хлебом и чаем, имевшим в тех условиях особое значение. Возвращаясь с работы, мы с Рыбочкиным открывали дверь на балкон, опускали маленькие электрические кипятильники в стаканы с водой, заваривали чай и сидели часов до двенадцати. Первые два стакана выпивали жадно, один за другим, затем — все с большими интервалами.
Хотя нам не нравилась та музыка, наши разговоры во время чаепитий были чем-то сродни ей: без конца, ни о чем, на одной ноте. Рыбочкин помешивал ложечкой чай, а я, скажем, говорил:
— Ну и жара.
Когда последняя чаинка в его стакане оседала на дно, он передавал ложку мне, и тогда я мешал, пока чай не осядет, а он говорил:
— Да, жарко.
Рыбочкин захватил с собой из Москвы не только ложку, но и нож, соль, нитки, иголку, даже хлеб — все, что можно было с собой привезти, на любой случай жизни. Овощи на базаре были прекрасные, дешевые, тут и выбирать нечего, но он непременно должен был обойти всех, прежде чем сделать выбор.