Так думал я, вступая во владения лукинского писательского Дома творчества, полный смутных предчувствий и определенного желания избавиться от хаоса, царившего в душе.
6
На аллее, ведущей к одному из двух в Лукине продовольственных магазинов, я встретил писателя Н. С. Гривнина.
— Какими судьбами, Андрей?
— Да вот, решил навестить своих.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жара стояла даже в тенистых аллеях, и не верилось, что это уже начало осени. Я отпустил галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.
— За время, что мы не виделись, вы успели, наверно, написать несколько книг.
— Всего одну, сынок. С годами книги пишутся все медленнее и труднее.
Николай Семенович поправил шляпу на голове, и я отметил про себя, что выглядит он молодцом, а медлительность, с которой он говорил и двигался, свидетельствовала скорее о мудрости, чем о старческой немощи.
— А вы, Андрей, что привезли на этот раз в Лукино? Полный чемодан рукописей?
Он взглянул наверх, где что-то коротко прошуршало. Я тоже поднял голову. Над нами резвилась маленькая рыжая белка с хищной мордочкой и грациозным пепельным пушистым хвостом. Она словно скользила по поверхности волн. Ее игра была чем-то сродни нашему разговору.
Николай Семенович спросил:
— Почему вы такой грустный? Расскажите же о ваших успехах.
Старик посмеивался, и в этом было что-то вызывающее.
— Все хорошо, — сказал я. — В год печатаю не менее пяти вещиц под разными мудреными названиями. Последняя называется «О механизме обрыва кинетической цепи на комплексных ингибиторах».
— Если я правильно понял, вы хотите убедить меня в том, что теперь вас интересует только наука. Но я прекрасно помню, как лет восемь или десять назад вы приносили неплохие рассказы, а такое не может пройти бесследно.
Николай Семенович растянул тонкие сухие губы в искушающую улыбку. Осторожно продвигаясь вперед, он отыскивал наиболее ровную часть дороги.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я слушал как бы со стороны голос десятилетней давности, но безусловного ощущения тех лет, моего 1957 года, не было — лишь случайные куски старой киноленты, вмонтированные в сегодняшний день. Мы свернули налево, в обход дома. Я пытался избавиться от неприятного чувства, которое все усиливалось, а перед глазами продолжала плыть неровная дорожка лукинского парка. Я мысленно проецировал на нее узкие коридоры учреждений, многолюдные аудитории, утлые комнатки солидных редакций, писал на ней свое имя, ученое звание, степень, но снова и снова чувствовал себя робким приготовишкой и заболевал косноязычием.
— Да, Андрей, представьте, Лев Толстой записал как-то в дневнике: «Какой ужас, два дня не писал». Ужас, Андрей. Вы себе можете представить такое? Два дня не писать — это ужас. А сколько дней пропустили вы?
— Восемь лет, — сказал я и почувствовал, что мои слова задели его. — Мне не о чем жалеть. У меня прекрасная специальность.
— Ведь я говорю о призвании! — в сердцах воскликнул Николай Семенович.
— Хорошо, если слово «специальность» вам не по душе, пусть будет — профессия. Посох, на который можно опереться.
— Конечно, литература стара как мир, — согласился Николай Семенович устало. — Что нового можно написать, например, о страстях человеческих? Обо всем прекрасно сказано уже тысячу лет назад. Ракеты, антилюбовь, выращивание эмбрионов в колбах — вот они, ваши новые головокружительные горизонты. В чем видите вы первейшую нужду и потребность нашего, или, если хотите, вашего времени: в том ли, чтобы воспитать или экипировать по последнему слову техники нового человека?
— Отчасти это одно и то же.
Видно, Николай Семенович полагал, что гимназического образования достаточно, чтобы судить о современной науке. Или я рассчитывал, что моих знаний хватит для споров о воспитании?
Следовало предвидеть, что ничего хорошего из нашего двусмысленного разговора не получится. В кажущейся незначительности происходящего я видел опасность, ибо достаточно ведь ничтожного смещения центра тяжести, чтобы вызвать обвал.
Пожалуй, любое чудо земли: любовь к женщине, денежные премии проф. Южного и возможность создать неповторимый мир в искусстве — таит в себе не меньше искушений и опасностей, чем новизна в науке. Однако не будь таких упрямцев, как мои сотрудники, готовые, словно волы, тянуть повозку по хляби не благодаря, но вопреки тому, что наука стала хлебным, выгодным делом, — не будь людей остро чувствующих, влекомых порывом души на край света, — как далеко смог бы уйти в этом случае человек от замкнутого, ограниченного мирка, стремящегося забыть, что самим своим существованием он обязан отклонению от симметрии, отречению от некогда принятых методов, форм, отношений — неизбежному конфликту развития?
— И все-таки вы грустны, Андрей. Скорее всего, вас мучают ненаписанные вещи.
Выйдя на площадку перед домом, мы направились по тому же маршруту.
Николай Семенович спросил:
— Не хватает времени?
— Нет, — возразил я. — Просто не нахожу теперь в этом смысла. Экспериментировать в лаборатории не менее увлекательно, чем писать рассказы.
— Кто бы мог подумать, что к тридцати годам вы станете законченным технократом?
— Должно быть, наследственное, — сказал я.
— Да, конечно. Ваш отец действительно человек сугубо практического склада. — Николай Семенович подумал и неожиданно добавил: — А Голубков — полная ему противоположность. Знаете, Андрей, в ту пору, когда я их знал, в них обоих была самобытность, что-то глубоко индивидуальное, не повторяющееся в других. Несмотря на сухость и безоговорочную приверженность к технике, ваш отец мне по-настоящему нравился. Я поражался и завидовал его неистощимой энергии. Ведь какой сад он вырастил! Вечерами, после работы в Москве, копал, сажал, полол, поливал…
— Да ведь не только этот.
— У него новый сад?
— Вы не поверили бы своим глазам. Весь дом увит виноградом. Осенью со стен свешиваются тугие черные кисти. Я уж не говорю про арбузы, дыни.
— Где ж такой рай? — спросил Николай Семенович. — На Кавказе? В Крыму?
— В районе Нового Иерусалима.
— Вот вам и готовый сюжет!
О чем бы мы ни заговорили, Николай Семенович все сводил к одному.
— Вы давно не были у наших?
— Целую вечность. Сказать правду, мне неловко появляться в вашем доме после истории с Голубковым. Ведь это я двадцать лет назад познакомил его с вашей матушкой. Теперь доля вины лежит и на мне.
— Мама к вам чудесно относится, — сказал я. — Пожалуйста, приходите сегодня.
— К сожалению, не могу. Ко мне должны приехать из города.
— Ну завтра. Хорошо?
Когда мы вновь оказались перед фасадом писательского дома, я спохватился: нужно ведь было успеть в магазин до обеденного перерыва.
Покидая пределы лукинского парка, я заставлял себя не вспоминать мои многолетней давности визиты к Николаю Семеновичу, папки с рукописями, его надежду, мое отчаянье, бесконечные разговоры, замечания, исправления и, наконец, одобрительный отзыв одного из местных писателей о моем рассказе.
«А что, — спрашивал я неизвестно кого, — в самом деле дельфинов может тянуть обратно, на землю?» Задав этот вопрос, я впервые за восемь лет задал второй, не менее странный: что могло бы снова побудить меня к писательству? Поразмыслив, с уверенностью ответил: ничто, но продолжал думать над ним, так как он подкупал своим отвлеченным характером.
Словом, это был один из вопросов, способных возвратить детство и заставить испытать неподдельный восторг. Но теперь-то я прекрасно знал истинную цену такого рода вопросам и ответам.